14377-1 (696733), страница 3
Текст из файла (страница 3)
“Цыганская” тема присутствует и в некоторых других стихотворениях цикла. В них слышны отзвуки “метельных” мотивов второго тома, губительных “лиловых миров” блоковской антитезы. Одно из них — “Опустись, занавеска линялая...” — стилизовано под народную песню:
Сгинь, цыганская жизнь небывалая, Погаси,
сомкни очи твои!
Отдаваясь до конца стихии цыганских страстей, герой, что называется, “прожигал жизнь”. И вот печальный итог: “Спалена моя степь, трава свалена, // Ни огня, ни звезды на пути...”
Сходная ситуация и в другом “цыганском стихотворении” — “Когда-то гордый и надменный...”.
Подобные трагические, “гибельные” мотивы составляют существенную часть лирического наследия А. Блока. Более того, они органичны для его поэтического облика и раскрывают сложность и противоречивость его души. “...Я всегда был последователен в основном,— подчеркивал поэт,— я последователен и в своей любви к “гибели” (незнание о будущем, окруженность неизвестным, вера в судьбу и т. д.— свойства моей природы, более чем психологические”. Но при этом следует понимать, что “гибель” и “мрак” — это только неизбежные этапы большого и трудного пути поэта. “Разве можно миновать “мрак”, идя к “свету”?” — вопрошал совсем еще юный Блок. И предназначенный ему путь он прошел мужественно и до конца.
“Цыганская стихия”, любовь, музыка, искусство, “печаль и радость” нашли свое место и в следующем цикле — “Кармен”. С одной стороны, он живо напоминает “Снежную маску” и “Фаину” сходными обстоятельствами создания (там — увлечение поэта актрисой Н. Волоховой, здесь — оперной певицей Л. А. Дельмас, которой и посвящен цикл) и сквозной темой всепоглощающей стихийной любви. Да и сам поэт признавался, что в марте 1914 года (время написания последнего цикла) он “отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907-го”, когда была написана “Снежная маска”. Однако “Кармен” не повторение пройденного. Гимн стихийной любви звучит здесь уже на новом витке спирали блоковского пути.
Образ Кармен у поэта многолик, синтетичен. Кармен — и героиня оперы Визе, и современная женщина. Она и независимая, вольнолюбивая испанская цыганка, и славянка, которую герой под “заливистый крик журавля” обречен “ждать у плетня до заката горячего дня”. Стихийное начало выражено в ней в самых различных его проявлениях — от стихии сжигающей страсти, стихии природы и космоса — до творческой стихии “музыки”, дающей надежду на грядущее просветление. Этим и близка героиня цикла лирическому герою:
Мелодией одной звучат печаль и радость...
Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен.
(Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь...)
“Кармен” — последний блоковский цикл о любви — не только связан с предшествующими ему “Арфами и скрипками”, но является своеобразным переходом к поэме “Соловьиный сад”. О ней мы лишь отметим, что поэма эта — новый шаг Блока в поисках смысла жизни и места человека в ней. Уходя из замкнутого круга “соловьиного сада”, поэт вступает в широкий и суровый мир, заключающий в себе ту подлинную и высокую правду, к постижению которой он стремился на протяжении всего своего творческого пути. Так возник цикл “Родина”, едва ли не вершинный цикл не только третьего тома, но и всей поэзии А. Блока.
Тема родины, России — сквозная блоковская тема. На одном из последних его выступлений, где поэт читал самые разные свои стихотворения, его попросили прочесть стихи о России. “Это все — о России”,— ответил Блок и не покривил душой, ибо тема России была для него поистине всеобъемлюща. Однако наиболее целеустремленно он обратился к воплощению этой темы в период реакции. В письме к К. С. Станиславскому (1908, декабрь) Блок пишет: “...Стоит передо мной моя тема, тема о России (вопрос об интеллигенции и народе, в частности). Этой теме я сознательно и бесповоротно посвящаю жизнь. Все ярче сознаю, что это — первейший вопрос, самый жизненный, самый реальный. К нему-то я подхожу давно, с начала своей сознательной жизни”.
“Родина” для Блока — понятие настолько широкое, что он посчитал возможным включить в цикл и стихотворения сугубо интимные (“Посещение”, “Дым от костра струею сизой...”, “Приближается звук. И покорна щемящему звуку...”), и стихотворения, прямым образом связанные с проблематикой “страшного мира” (“Грешить бесстыдно, непробудно...”, “На железной дороге”).
К двум последним стихотворениям обычно обращаются те блоковеды, кто рассматривает путь поэта как целенаправленное движение от символизма к реализму. И в самом деле, в стихотворении “На железной дороге” немало жизненных реалий (“ров некошеный”, “платформа”, “сад с кустами блеклыми”, “жандарм” и т. д.). К тому же сам автор снабдил его примечанием: “Бессознательное подражание эпизоду из “Воскресения” Толстого: Катюша Маслова видит в окне Нехлюдова на бархатном кресле ярко освещенного купе первого класса”. Казалось бы, и знаменитая строфа:
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие;
В зеленых плакали и пели —
тоже подтверждает гипотезу о “реалистичности” стихотворения. Но как раз здесь мы видим признаки не привычного реалистического, а емкого символического образа. Желтые, синие, зеленые вагоны (2, 1 и 3-го классов) — не просто реальные приметы идущего поезда, а символы по-разному сложившихся человеческих судеб. Символичен и образ героини. Кто она? Что мы знаем о ней? Очень немного. Пожалуй, лишь то, что она испытала крушение надежд на возможное счастье. И вот “она раздавлена”. А чем — “любовью, грязью иль колесами” — не суть важно: “все больно”. И когда мы возвращаемся к первой строфе (“Лежит и смотрит, как живая, // В цветном платке, на косы брошенном, // Красивая и молодая”), невольно думается: не сама ли это поруганная, “раздавленная” Россия. Ведь у Блока она нередко предстает в облике женщины в цветастом или узорном платке. Глубокий символический смысл стихотворения не исключает и такого его прочтения.
Смысловое ядро цикла составляют стихи, посвященные непосредственно России. Среди самых значительных —цикл “На поле Куликовом” и стихотворение “Россия” (мы остановимся на них подробно дальше). О своей неразрывной связи с родиной, с ее во многом темной и трудной судьбой говорит поэт в стихотворении “Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..”. Возникающий в последней его строфе символический образ (“Тихое, долгое, красное зарево //
Каждую ночь над становьем твоим”) — предвестие грядущих перемен.
Совсем по-иному раскрывается тема России в стихотворении “Новая Америка”. Поначалу перед читателем все та же “убогая” Русь с ее “страшным простором” и “непонятной ширью”. Однако постепенно лицо России проясняется (“Нет, не старческий лик и не постный // Под московским платочком цветным”). На ее просторах появляются фабричные трубы, корпуса заводов, “города из рабочих лачуг”. В последних строфах Блок говорит о том, что ископаемые богатства родины помогут ее обновлению. Подобный панегирик углю и руде кажется неожиданным в устах поэта. На самом же деле Блок серьезно размышлял о роли национальной промышленности в “великом возрождении” России. “Будущее России,— писал он,— лежит в еле еще тронутых силах народных масс и подземных богатств”. И это не противоречило его отрицательному отношению к “цивилизации”, потому что его “Новая Америка” — не “старая Америка”, то есть не Соединенные Штаты, а поэтический образ будущей России, “нового света”, “Великой Демократии”.
Цикл “Родина” завершает небольшое стихотворение “Коршун”. В нем сосредоточены все ведущие мотивы, прозвучавшие в цикле. Тут и приметы неброского российского пейзажа, и напоминание о подневольной судьбе русского человека, и черты отечественной истории, и обобщенный образ самой родины. Все это глубоко народно и неразрывно связано с фольклорной стихией. А сам Коршун — символ тех зловещих сил, которые тяготеют над Россией. Вопросы, поставленные в конце стихотворения и усиленные анафорой “доколе”, не являются обычными риторическими вопросами. Автор обращает их и к себе, и к читателям, и, быть может, к самой Истории как активный призыв к действию.
Казалось бы, цикл “Родина” мог достойно завершить последний том “трилогии вочеловечения”. Однако поэт посчитал необходимым поместить в конце книги небольшой цикл “О чем поет ветер”, исполненный грустных, элегических раздумий. Причину этого убедительно объяснил известный исследователь творчества Блока Д. Е. Максимов: “Завершая этим сумеречным — с редкими просветами — финалом композицию третьего тома. Блок, по-видимому, стремился к тому ..., чтобы внутреннее движение в книге не вытягивалось в прямолинейную и подозрительную этой прямолинейностью круто восходящую линию”. Исследователь обращает внимание на то, что заключительный цикл чем-то перекликается со “страшным миром” и, таким образом, третий том тяготеет к кольцевому построению, что соответствует спиралеобразному характеру пути поэта.
В марте 1916 года, в период снижения своей творческой активности, А. Блок делает многозначительное признание: “На днях я подумал о том, что стихи писать мне не нужно, потому что я слишком умею это делать. Надо еще измениться (или — чтобы вокруг изменилось), чтобы вновь получить возможность преодолевать материал”. Время решающих перемен наступило для поэта в конце 1917 и в самом начале 1918 года — в период Октябрьской революции. Свое безоговорочное приятие революции он открыто и бескомпромиссно выразил в статье “Интеллигенция и революция”. Ее художественным эквивалентом стали знаменитая поэма “Двенадцать” и стихотворение “Скифы”.
Поэма “Двенадцать” формально не входит в блоков-скую “трилогию”, но, связанная с ней многими нитями, она стала новой и высшей ступенью его творческого пути. “...В январе 1918-го,— свидетельствует поэт,— я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 (“Снежная маска”.— Авт.) или в марте 1914 (“Кармен”.— Авт.). Во время и после окончания “Двенадцати” я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг — шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира)”. И еще: “...Поэма написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях — природы, жизни и искусства”.
Вот эта “буря во всех морях” и нашла свое сгущенное выражение в поэме. Все ее действие развертывается на фоне разгулявшихся природных стихий (“Ветер, ветер — // На всем божьем свете!”, “Ветер хлесткий”, он “гуляет”, “свищет”, “и зол и рад”, “разыгралась чтой-то вьюга”, “ох, пурга какая, спасе!”, “Вьюга долгим смехом // Заливается в снегах” и т. д.). Очевидно, что образы ветра, метели романтичны и имеют символический смысл.
Но основа содержания этого произведения — “буря” в море жизни. Строя сюжет поэмы, А. Блок широко использует прием контраста, который заявлен уже в первых двух строках: “Черный вечер. // Белый снег”. Резкое противопоставление двух миров — “черного” и “белого”, старого и нового — с полной определенностью выявляется в двух первых главах поэмы. В одной из них — сатирические зарисовки обломков старого мира (буржуя, “писателя-витии”, “товарища-попа”, “барыни в каракуле”, уличных проституток...). В другой — коллективный образ двенадцати красногвардейцев, представителей и защитников “новой жизни”. Блок нисколько не “выпрямляет”, не идеализирует своих героев. Выразители народной стихии, они несут в себе и все ее крайности. С одной стороны, это люди, сознающие свой высокий революционный долг (“Революцьонный держите шаг! // Неугомонный не дремлет враг!”) и готовые его исполнить:
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь — В
кондовую, В избяную, В толстозадую!
С другой — в их психологии еще живы и отчетливо выражены настроения стихийной, анархической “вольницы”:
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба —
Гуляет нынче
голытьба!
Да и вся “событийная” линия поэмы — нелепое убийство одним из красногвардейцев (Петрухой) своей любовницы Катьки — тоже в большой степени отражает неуправляемость поступков красногвардейцев и вносит в ее колорит трагическую окраску. Блок видел в революции не только ее величие, но и ее “гримасы”. В той же статье “Интеллигенция и революция” читаем: “Что же вы думали? Что революция — идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ — паинька? И, наконец, что так “бескровно” и так “безболезненно” разрешится вековая распря между “черной” и “белой” костью?..” Но главным для него было то, чтобы “октябрьские гримасы”, которых, по его убеждению, “было очень мало — могло быть во много раз больше”, не заслонили “октябрьского величия”.