shopen (667007), страница 4
Текст из файла (страница 4)
расточительно-личный и нерасчетливо-одинокий род существования.
2.
Главным средством выражения, языком, которым у Шопена изложено все, что
он хотел сказать, была его мелодия, наиболее неподдельная и могущественная
из всех, какие мы знаем. Это не короткий, куплетно возвращающийся
мелодический мотив, не повторение оперной арии, без конца выделывающей
голосом одно и то же, это поступательно развивающаяся мысль, подобная ходу
приковывающей повести или содержанию исторически важного сообщения. Она
могущественна не только в смысле своего действия на нас. Могущественна она и
в том смысле, что черты ее деспотизма испытал Шопен на себе самом, следуя в
ее гармонизации и отделке за всеми тонкостями и изворотами этого
требовательного и покоряющего образования.
Например, тема третьего, E-dur-ного этюда доставила бы автору славу
лучших песенных собраний Шумана и при более общих и умеренных разрешениях.
Но нет! Для Шопена эта мелодия была представительницей действительности, за
ней стоял какой-то реальный образ или случай (однажды, когда его любимый
ученик играл эту вещь, Шопен поднял вверху сжатые руки с восклицанием: "О,
моя родина!"), и вот, умножая до изнеможения проходящие и модуляции,
приходилось до последнего полутона перебирать секунды и терции среднего
голоса, чтобы остаться верным всем журчаньям и переливам этой подмывающей
темы, этого прообраза, чтобы не уклониться от правды.
Или в gis-moll-ном, восемнадцатом этюде в терцию с зимней дорогой (это
содержание чаще приписывают С-dur-ному этюду, седьмому) настроение, подобное
элегизму Шуберта, могло быть достигнуто с меньшими затратами. Но нет!
Выраженью подлежало не только нырянье по ухабам саней, но стрелу пути все
время перечеркивали вкось плывущие белые хлопья, а под другим углом
пересекал свинцовый черный горизонт, и этот кропотливый узор разлуки мог
передать только такой, хроматически мелькающий с пропаданьями, омертвело
звенящий, замирающий минор.
Или в баркароле впечатление, сходное с "Песнью венецианского
гондольера" Мендельсона, можно было получить более скромными средствами, и
тогда именно это была бы та поэтическая приблизительность, которую обычно
связываешь с такими заглавиями. Но нет! Маслянисто круглились и разбегались
огни набережной в черной выгибающейся воде, сталкивались волны, люди, речи и
лодки, и для того, чтобы это запечатлеть, сама баркарола вся, как есть, со
всеми твоими арпеджиями, трелями и форшлагами, должна была, как цельный
бассейн, ходить вверх и вниз, и взлетать, и шлепаться на своем органном
пункте, глухо оглашаемая мажорно минорными содроганиями своей гармонической
стихии.
Всегда перед глазами души (а это и есть слух) какая-то модель, к
которой надо приблизиться, вслушиваясь, совершенствуясь и отбирая. Оттого
такой стук капель в Des-dur-ной прелюдии, оттого наскакивает кавалерийский
эскадрон эстрады на слушателя в As-dur-ном полонезе, оттого низвергаются
водопады на горную дорогу в последней части h-moll-ной сонаты, оттого
нечаянно распахивается окно в усадьбе во время ночной бури в середине тихого
и безмятежного F-dur-ного ноктюрна.
3.
Шопен ездил, концертировал, полжизни прожил в Париже. Его многие знали.
О нем есть свидетельства таких выдающихся людей, как Генрих Гейне, Шуман,
Жорж Санд, Делакруа, Лист и Берлиоз. В этих отзывах много ценного, но еще
больше разговоров об ундинах, эоловых арфах и влюбленных пери, которые
должны дать нам представление о сочинениях Шопена, манере его игры, его
облике и характере. До чего превратно и несообразно выражает подчас свои
восторги человечество! Всего меньше русалок и саламандр было в этом
человеке, и, наоборот, сплошным роем романтических мотыльков и эльфов кишели
вокруг него великосветские гостиные, когда, поднимаясь из-за рояля, он
проходил через их расступающийся строй, феноменально определенный,
гениальный, сдержанно-насмешливый и до смерти утомленный писанием по ночам и
дневными занятиями с учениками. Говорят, что часто после таких вечеров,
чтобы вывести общество из оцепенения, в которое его погружали эти
импровизации, Шопен незаметно прокрадывался в переднюю к какому-нибудь
зеркалу, приводил в беспорядок галстук и волосы и, вернувшись в гостиную с
измененной внешностью, начинал изображать смешные номера с текстом своего
сочинения - знатного английского путешественника, восторженную парижанку,
бедного старика еврея. Очевидно, большой трагический дар немыслим без
чувства объективности, а чувство объективности не обходится без мимической
жилки.
Замечательно, что куда ни уводит нас Шопен и что нам ни показывает, мы
всегда отдаемся его вымыслам без насилия над чувством уместности, без
умственной неловкости. Все его бури и драмы близко касаются нас, они могут
случиться в век железных дорог и телеграфа. Даже когда в фантазии, части
полонезов и в балладах выступает мир легендарный, сюжетно отчасти связанный
с Мицкевичем и Словацким, то и тут нити какого-то правдоподобия
протягиваются от него к современному человеку. Это рыцарские преданья в
обработке Мишле или Пушкина, а не косматая голоногая сказка в рогатом шлеме.
Особенно велика печать этой серьезности на самом шопеновском в Шопене - на
его этюдах.
Этюды Шопена, названные техническими руководствами, скорее изучения,
чем учебники. Это музыкально изложенные исследования по теории детства и
отдельные главы фортепианного введения к смерти (поразительно, что половину
из них писал человек двадцати лет), и они скорее обучают истории, строению
вселенной и еще чему бы то ни было более далекому и общему, чем игре на
рояле. Значение Шопена шире музыки. Его деятельность кажется нам ее
вторичным открытием.
1945