74509-1 (644678), страница 2
Текст из файла (страница 2)
В это время грани между либералами и реакционерами настолько стираются, что один из самых передовых идеологов дворянства, гуманный и культурный Тургенев, дает в «Отцах и детях» лозунг торжествующей реакции. Борьба с нигилизмом объединяет теперь силы контрреволюции. В свете дел помещичьего класса теперь переоцениваются его идеи и устанавливается связь наиболее прогрессивных явлений его культуры в прошлом с его практикой в настоящем. Беспощадно характеризуются его поэты (Фет, Майков), украшающие паразитизм, разоблачается «мотыльковая» крепостническая эстетика (статья о К. Павловой), обнажается дилетантизм не только в поступках, но и в мыслях и даже в самых утонченных эмоциях лучших представителей враждебного класса, обнажается классовая корыстность их свободолюбия. Щедрин как критик и публицист продолжает в «Современнике» (1863—1864) дело, начатое им в «Губернских очерках», продолжает, учитывая критическую работу, которую проделали великие демократы-революционеры Чернышевский и Добролюбов.
В качестве преемника этих идеологов революционной демократии он борется против той ревизии их идей, которую проводит группа Писарева. С.-Щ. справедливо усматривает в ее деятельности влияние реакции, отмечая «понижение тона» в проповеди культуртрегерства. С.-Щ. были допущены перегибы и тактические ошибки в этой борьбе. Однако в своей полемике С.-Щ. — иногда в уродливой форме — отстаивал революционно-демократическую линию против сползания к оппортунизму. Он напряженно искал возможностей эффективной идейной работы в обстановке, созданной поражением революционного движения. Эти искания С.-Щ. были плохо поняты и истолкованы даже в среде «Совремрнника», где Чернышевского и Добролюбова сменили публицисты, не отличавшиеся ни проницательностью, ни революционной выдержанностью. Редакционные разногласия и цензурные придирки сделали одно время лит-ую работу для С.-Щ. непосильной. С.-Щ. возвращается на государственную службу. В 1868 он навсегда покончил с государственной службой (он был тогда председателем Казенной палаты в Пензе) и вступил в редакцию «Отечественных записок» Некрасова. Начался наиболее плодотворный период литературной деятельности С.-Щ.. История литературы мало знает примеров такого творческого напряжения в течение двадцати с лишком лет, такой творческой воли, не сгибавшейся ни пред правительственным гнетом, ни пред старческими недугами. Начало этого периода отмечено «Историей одного города», «Помпадурами и помпадуршами», «Признаками времени», «Письмами о провинции».
«Признаки времени» — публицистический сборник, в который вошли некоторые общественные хроники из «Современника» (полностью они до сих пор не перепечатывались) и статьи из «Отечественных записок». В них С.-Щ. продолжает свою борьбу с либералами и реакционерами типа Каткова, особенно распоясавшимися после каракозовского выстрела. Здесь намечается тип бюрократа-приспособленца, который, смотря по времени, прикрывает либеральными фразами свою «обуздательную» деятельность или обходится без таковых, заменяя их более подходящей фразеологией.
«Письма о провинции» трактуют о борьбе «историографов» — чиновников-крепостников — с «пионерами» — чиновниками, проводящими реформы на почве ужасающей бедности русской провинции — бедности, нисколько не облегчаемой «реформами». Автор подводит читателя к выводу, что лишь революция положит предел этой ужасающей бедности. С.-Щ. стоит на той точке зрения, что освобождение масс может быть совершено только массами, и потому для него приобретает основное значение вопрос: как подойти к массе, чтобы поднять ее на борьбу. И этот вопрос революционный просветитель решает так; надо начинать с азов, с конкретного, наиболее ей знакомого и, отправляясь от этого конкретного, прежде всего будить в ней сознание ненормальности того ужасного положения, к которому она, к нессчастью своему, привыкла настолько, что считает его неизбежным и естественным. Надо прежде всего заставить обездоленную массу проникнуться «сознанием своего права не голодать», и лишь после этого сможет она подняться на высоту революционного идеала, «потребует уже иного права» — права на достойную человека жизнь. Предупреждая упреки в постепеновщине и практицизме, С.-Щ. замечает, что речь идет только «о том, чтобы найти исходный пункт, который соответствовал бы насущным нуждам толпы и из которого можно было бы вести ее далее».
Здесь, в конце 60-х гг., как бы предвосхищено «хождение в народ» русской революционной молодежи 70-х годов, и предсказаны те ошибки в тактике, то неумение подойти реалистически-трезво к массе, которое было так характерно для народничества.
«Признаки времени» и «Письма о провинции» отражают ту публицистическую подготовку С.-Щ. к созданию художественно-совершенных сатир, которая так характерна для его своеобразного творчества. Намеченное в 1857—1862, вырастающее из публицистических рассуждений в общественных хрониках 1863—1864, теперь оформляется в ярких художественных типах «Помпадуров и помпадурш» (1863—1874) и «Ташкентцев» (1869—1872). В. помпадурах образы бюрократов встречаются снова, но уже на более высокой ступени художественного изображения. Старое в новом обличий, бюрократия и «реформы», бюрократический либерализм — все это прослежено в его дальнейшей судьбе, в дальнейших видоизменениях в связи с победой реакционных сил в стране. В этом отношении особенно характерен очерк «Сомневающийся» в «Помпадурах и помпадуршах». Жизнь разрешает сомнения старого помпадура по поводу отношения его к идее законности. Сомнения в допустимости административного «усмотрения» появляются у помпадура в период «либеральных веяний», когда были сделаны попытки придать провинциальной администрации более «европейский», соответствующий «требованиям времени» вид. С.-Щ. в концентрированной форме характеризует отношение бюрократии к законности во всех стадиях: в дореформенной, реформирующейся и в пореформенной Руси, и до либеральных «веяний», и после них. Оно формулируется с предельной ясностью в словах: «закон для вельмож, да для дворян действие имеет, а простой народ ему не подвержен».
В «Помпадурах и помпадуршах» может быть впервые обнаружилась та особенность сатиры зрелого С.-Щ., которая подымает революционно-демократический реализм на большую высоту над дворянским реализмом: умение предвидеть, заглянуть в будущее, умение, являющееся следствием глубокого проникновения в настоящее, познание не только того, что представляет собою сейчас данное явление, но и куда оно растет. Некоторые из очерков этого цикла, казавшиеся в свое время чрезмерными преувеличениями, предвосхитили российское губернаторское черносотенство периода 1905 и позднее («Помпадур борьбы»). Недаром с газетных столбцов не сходило это щедринское наименование, как бы повторенное самой жизнью.
Если «помпадур» у С.-Щ. означает администратора, достигшего уже «степеней известных», прежде всего губернатора, выдвинутого на свой пост благодаря покровительству вывысокопоставленных лиц, часто их жен или любовниц, то «тащкентцы» представляют другой слой. «Ташкентец» — это явление новое сравнительно с «помпадуром», но и старое, продолжающее вековую традицию. Концепция «Ташкентцев» уже намечена в «Гегемониеве» из «Невинных рассказов», в рассуждении о «варягах», управляющих страной как своей колонией. В конце 60-х гг. сатирик мог найти более актуальные формы для выражения этой концепции, чем формы старой легенды о Рюрике, Синеусе и Труворе. Буржуазно-дворянская Россия принялась тогда особенно усердно насаждать цивилизацию в Ср. Азии и на других окраинах, открыв широкое поприще для мастеров кулака и нагайки, для разных поручиков Живновских (см. «Губернские очерки» и «Сатиры в прозе»), которых одно время стали стесняться у себя дома. Для обобщающей мысли сатирика границы между «заправской» Россией и среднеазиатскими владениями обладали довольно относительной устойчивостью. «Ташкент везде, где бьют по зубам». Для правящих классов «отечество» было прежде всего страной, в которой они могли чувствовать себя почти, как в Ташкенте, как в своей колонии, которую они подвергали систематическому разграблению. Бывают эпохи, когда разница между Россией и «Ташкентом» совсем стирается. Это эпохи торжествующей реакции, когда ташкентские рыцари насаждают «цивилизацию» у себя дома, когда для кулаков Живновских и т. п. находится обильная работа, когда оголтелая контрреволюция топчет «посев будущего».
В «Истории одного города» (1869—1870) С.-Щ. расширяет границы своей сатиры за пределы ташкентцев и помпадуров. На этот раз предметом сатиры становится сама верховная власть Российской империи. В русской литературе были гениальные сатирики и гениальные сатиры, но столь смелой сатиры, как «История одного города», в ней не было. «История одного города» — наиболее концентрированное выражение революционно-демократического взгляда на исторически сложившийся политический строй российского государства. Революционно-демократическая сатира, естественно, была в свое время и самой внутренне-свободной сатирой, не связанной никакими общими интересами с помещичье-бюрократической властью, никакими традициями верноподданства. Для предшественников С.-Щ., как бы одарены они ни были, существовали преступные или глупые чиновники, но не было преступных и глупых царей. Высшее правительство было вне пределов сатиры как нечто священное, неприкосновенное. С.-Щ. же первый сделал российскую государственность предметом сатиры. Эта сатира предельно обобщена. Вопреки всем внешним формам, приводившим в восторг либералов, С.-Щ. полагал, что одни и те же основы общественной жизни характерны и для XVIII и для XIX вв., и беспощадно бил по этим основам. Он бил прежде всего по крепостничеству, по всему строю психики, верований, представлений, выросшему на этой базе. Жизненный строй, создавшийся на почве крепостного права, для С.-Щ. не упразднен 19 февраля. Величие С.-Щ. как революционно-демократического сатирика в том и заключается, что он ясно видит, насколько еще глубоко-крепостнической оставалась «новая» Россия, сколько пережитков крепостного права душило жизнь страны после буржуазной реформы, которая, как указал Ленин, была в России проведена крепостниками. В форме «исторической сатиры» С.-Щ. писал сатиру не на историю, а на пережившую себя крепостническую Русь, еще не ставшую историей. В радикальном отрицании либерального «прогресса» — революционная сила «Истории одного города». Был еще один момент в «Истории одного города», характерный для С.-Щ., это — его отношение к народу. Оно чуждо всякой сентиментальной идеализации. Рабская покорность народа, возвеличенная всякими реакционными идеологами под именами разных рабских добродетелей — «смирения», «долготерпения», «всепрощения» и т. п., — так же служит предметом сатиры, как и беспредельно-жестокая тупость его угнетателей — Бородавкиных, Угрюм-Бурчеевых и т. п. Сочувствуя народу как носителю идеи демократизма, т. е. прежде всего как носителю идеи будущего, видя в нем источник и цель индивидуальной деятельности, С.-Щ. страстно ненавидит все унаследованное народом от крепостного права.
В «Истории одного города» проведена уже черта, отделяющая С.-Щ. от идеологии народничества. С.-Щ. примкнул к «народнической демократии», ибо она была в свое время революционной. Он принадлежал к ней, ибо все его помыслы, вся его работа принадлежали прежде всего мужику, «мелкому производителю», потому что вместе с народниками он не представлял себе исторической роли пролетариата, но за этим проходит черта, отделяющая его от народнической идеологии. С.-Щ. не идеализировал общины, в которой народники видели воплощение чуть ли не прирожденной склонности мужика к социализму. Нет у него народнической веры в особый, самобытный путь развития России, нет у него и характерно народнического «игнорирования связи интеллигенции и юридико-политических учреждений страны с материальными интересами определенных общественных классов». Остается такой признак народничества, как «признание капитализма в России упадком, регрессом». Но историческая ограниченность С.-Щ. не в признании капитализма регрессом по сравнению с общинным строем крепостной России, а в том, что он не видел качественного отличия русского капитализма от крепостничества, не видел в нем силы, которая ликвидирует пережитки последнего и вырастит пролетариат, ведущий за собой к победоносной революции крестьянские массы.
Как прозорливейший художник С.-Щ. все же гениально показал, как чумазый капиталист разлагал крепостнический уклад, как он ускорял гибель старой помещичьей России. Впервые это было отражено в «Благонамеренных речах» (1875—1876), в основных очерка этого замечательного цикла: «Столп», «Кандидат в столпы», «Превращение», «Отец и сын» и др. В этих очерках тема буржуазного хищника была затронута С.-Щ. не впервые. Но Хрептюгины и Размахнины произведений 50—60-х г.г. еще не выросли в ту силу, которой являются Деруновы, и это существенно важно для их характеристики. С изумительной проницательностью С.-Щ. умел отличать качественные изменения в историческом развитии целых общественных групп. Хрептюгины, Размахнины, Пазухины — эти хищники дореформенной Руси — еще не приказывают: им приказывают помещики и бюрократы. Деруновы же сила, которую чувствуют все, от мужика до губернатора. Даже больше — С.-Щ. отразил путь Деруновых вверх, из провинции в столицу, которую они начинают завоевывать (очерк «Превращение»).
В «Благонамеренных речах» С.-Щ. показал также, как помещик, поскольку он сам не превращается в хищника нового — деруновского — типа (и этот процесс показан С.-Щ.), вытесняется из среды командующих групп. Самодержавие перестает считать своей опорой помещика, ставшего экономически и социально бессильным, потерявшего хозяйственную связь со своим имением. Опорой, «столпом» отныне становится наряду с помещиком, сумевшим приспособиться к новым условиям, кулак, капиталист из целовальников, неуклонно поднимающийся вверх, использующий народное бесправие и государственное принуждение в интересах не знающей предела эксплоатации трудовых масс. Этому хищнику царизм прежде всего выгоден, и недаром он выступает у С.-Щ. его оплотом и носителем его идеологии, которую ловко использует в своих хищнических интересах.
В «Убежище Монрепо» (1873—1879), где маленькие Деруновы — Колупаевы и Разуваевы — изображены в действии на местах, раскрыта полностью одна из функций Деруновых: вытеснение неприспособившегося к новым условиям помещика из деревни с помощью местной власти. Показано на судьбе убежища Монрепо, что Дерунов — настоящий или будущий — тот самый, на которого отныне ставит свою ставку царская власть.
Сходящее на-нет дворянство в другом аспекте, — в его попытках приспособиться к обстоятельствам, принять участие в наступившем после реформы промышленном оживлении, связанном со спекулятивным ажиотажем, — эта часть помещичьего класса показана в «Дневнике провинциала в Петербурге» (1873). Здесь С.-Щ. продолжает свою борьбу против либерализма, на этот раз уже дворянски-буржуазного, принявшего ту форму, которую сатирик назвал «пенкоснимательством», — либерализма, отражающего смычку наиболее изворотливых помещиков с буржуазными тузами, либерализма жалкого, трусливого, угоднического, обслуживающего интересы подымающейся хищнической буржуазии, которую С.-Щ. так глубоко, так страстно возненавидел. Политически реакционная в русских условиях, она угрожала тому, что было столь дорого сатирику: самому существованию подлинно независимой революционно-демократической мысли. С 1878, когда С.-Щ. становится после смерти Некрасова ответственным редактором «Отечественных записок», защита самого права на существование революционно-демократической литературы сливается у нашего сатирика в значительной мере с отстаиванием своего журнала. С.-Щ. пришлось быть в положении правды в ее диалоге с торжествующей свиньей (см. «За рубежом»). Решительно заявляя свинье, что в ней корень зла, он все же старался «изловчиться», чтобы избегнуть ее чавканья. В цикле «Круглый год», отвечая на всякие провокации реакции, стремившейся заткнуть ему рот, С.-Щ. приходилось убеждать ее в полезности для нее «свободы обсуждения» как своего рода клапана для общественного возбуждения. В то же время ему удается в чрезвычайно искусной эзоповской форме дать знать «читателю-другу», что он не должен понимать его буквально.
Характерен для С.-Щ. и другой прием борьбы с реакцией. С.-Щ. действует против нее ее же оружием: он как бы защищает торжественно провозглашаемые ею принципы государства, собственности и семьи и доказывает, что именно она эти принципы попирает. Этот прием объединяет знаменитые циклы 70-х гг. Каждый из циклов посвящен какому-нибудь охранительному устою: «Благонамеренные речи» (1872—1876) — собственности, «Круглый год» (1879) — помещичье-буржуазной государственности, ответвившиеся от «Благонамеренных речей», «Господа Головлевы» (1872—1876) — распаду помещичьей семьи. Последнее произведение — одно из самых художественно-совершенных у С.-Щ. В лице Порфирия Головлева — Иудушки — он создал бессмертный образ Тартюфа, доведенный до потрясающего трагизма. Смешное здесь становится страшным, в алчности и лицемерии Иудушки воплощена ложь целого жизненного строя, которому фальшь и лицемерие органически свойственны и гибель которого они же ускоряют. Лицемерная алчность Иудушки, опустошив все окружающее, убила его самого, подобно разъедающей гангрене, превратила его в прах. Другим также в своем роде трагическим образом является возрожденный Молчалин из цикла «В среде умеренности и аккуратности», чрезвычайно углубляющий свой литературный прототип. В лице Молчалина дан тот распространенный тип исполнителя-приспособленца, который входит в историю не персонально, а под общим наименованием «и другие...», но без которого не обходится ни одно реакционное начинание. И важно то, что в противоположность грибоедовскому Молчалину, Молчалин щедринский полон, хотя и низменной, но довольно сложной внутренней жизнью и не чужд добрых свойств. Но страшным становится то, что все человечное ограничено у него пределами семьи. Однако в этой же семье его постигает кара. Кара, это — дети, которым страшны их отцы.