76664-1 (639930), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Об этой же тревожной любви-жалости к истощающейся природе и духовно обнищавшему человеку поет пастушеская свирель: "а когда самая высокая нотка свирели пронеслась протяжно в воздухе и задрожала, как голос плачущего человека... стало чрезвычайно горько и обидно на непорядок, который замечался в природе.
Высокая нотка задрожала, оборвалась, и свирель смолкла".
К этой группе рассказов примыкает пронзительный чеховский "Ванька" и знакомая с детства каждому русскому человеку "Каштанка", в которой жизнь простых людей, безыскусных и непритязательных, сталкивается с сытой, но "придуманной" жизнью цирка. И когда перед Каштанкой, познавшей все прелести "хождения в струне", все трюки отрепетированной жизни, возникает возможность вернуться назад, к простоте и свободе,- она "с радостным визгом" бросается к столяру Луке Александровичу и его сыну Федюшке. А "вкусные обеды, ученье, цирк" - "все это представлялось ей теперь, как длинный перепутанный, тяжелый сон".
Особо выделяется в творчестве Чехова второй половины 80-х годов детская тема, во многом опирающаяся на традиции Толстого. Детское сознание дорого Чехову непосредственной чистотою нравственного чувства, незамутненного прозой и лживой условностью житейского опыта. Взгляд ребенка своей мудрой наивностью обнажает ложь и фальшь условного мира взрослых людей. В рассказе "Дома" жизнь четко подразделяется на две сферы: в одной - отвердевшие схемы, принципы, правила. Это официальная жизнь справедливого и умного, но по-взрослому ограниченного прокурора, отца маленького Сережи. В другой - изящный, сложный, живой мир ребенка.
Сюжет рассказа довольно прост. Прокурор Евгений Петрович Быковский узнает от гувернантки, что его семилетний сын Сережа курил: "Когда я стала его усовещивать, то он, по обыкновению, заткнул уши и громко запел, чтобы заглушить мой голос".
Теперь "усовещивать" сына пытается отец, мобилизуя для этого весь свой прокурорский опыт, всю силу логических доводов: "Во-первых, ты не имеешь права брать табак, который тебе не принадлежит. Каждый человек имеет право пользоваться только своим собственным добром... У тебя есть лошадки и картинки... Ведь я их не беру?..
- Возьми, если хочешь! - сказал Сережа, подняв брови.- Ты, пожалуйста, папа, не стесняйся, бери!"
Над детским сознанием не властна мысль о "священном и неприкосновенном праве собственности". Столь же чужда ему и сухая правда логического ума:
"Во-вторых, ты куришь... Это очень нехорошо!.. Табак сильно вредит здоровью, и тот, кто курит, умирает раньше, чем следует. ...Вот дядя Игнатий умер от чахотки. Если бы он не курил, то, быть может, жил бы до сегодня...
- Дядя Игнатий хорошо играл на скрипке! - сказал Сережа.- Его скрипка теперь у Григорьевых!"
Ни одно из взрослых рассуждений не трогает душевный мир ребенка, в котором существует какое-то свое течение мыслей, свое представление о важном и не важном в этой жизни. Рассматривая рисунок Сережи, где нарисован дом и стоящий рядом солдат, прокурор говорит: "Человек не может быть выше дома... Погляди: у тебя крыша приходится по плечо солдату..." - "Нет, папа!.. Если ты нарисуешь солдата маленьким, то у него не будет видно глаз".
Ребенок обладает не логическим, а образным мышлением, наподобие того, каким наделена у Толстого Наташа Ростова. И мышление это, по сравнению со схематизмом взрослого, логического восприятия, имеет неоспоримые преимущества.
Когда умаявшийся прокурор сочиняет заплетающимся языком сказку о старом царе и его наследнике, маленьком принце, хорошем мальчике, который никогда не капризничал, рано ложился спать, но имел один недостаток - он курил, то Сережа настораживается, а едва заходит речь о смерти принца от курения, глаза мальчика подерги-ваются печалью, и он говорит упавшим голосом: "Не буду я больше курить..."
Весь рассказ - торжество конкретно-чувственного над абстрактным, образного над логическим, живой полноты бытия над мертвой схемой и обрядом, искусства над сухой наукой. И прокурор вспомнил "себя самого, почерпавшего житейский смысл не из проповедей и законов, а из басен, романов, стихов..."
Повесть "Степь" как итог творчества Чехова 80-х годов
В рассказах Чехова о детстве зреет художественная мысль писателя о неисчерпаемых возможностях человеческой природы, остающихся невостребованными в современном мире. Художественным итогом его творчества эпохи 80-х годов явилась повесть "Степь", развивающая и углубляющая детскую тему. Внешне "Степь" - история деловой поездки: купец Кузьмичов и отец Христофор едут в город через степь продавать шерсть. С ними вместе мальчик Егорушка, которого они должны определить в гимназию. Его взрослые спутники - деловые, скучноватые люди. Кузьмичову и во сне снится шерсть, он торгует даже в сновидениях. Коммерческая тема тянется через всю повесть. "Выпив молча стаканов шесть, Кузьмичов расчистил перед собой на столе место, взял мешок... и потряс им. Из мешка посыпались на стол пачки кредитных бумажек". Выросла огромная куча денег, от которой исходил "противный запах гнилых яблок и керосина". Ради этой "кучи" кружит по степи другой делец, Варламов, который изводит громадные природные богатства степи в пачки противно пахнущих купюр.
В повести разыгрывается конфликт между живой степью и барышами, между степной природой и мертвой цифрой, извлекаемой из нее. Активна в этом конфликте природа. Первые страницы повести передают тоску бездействия, тоску застоявшихся, сдавленных сил. Много говорится о зное, о скуке. Как будто "степь сознает, что она одинока, что богатство ее и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные..." Песня женщины в степи, "тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач", сливается с жалобой природы, "что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну", "что ей страстно хочется жить".
Постепенно жалобные и тоскливые ноты уступают место грозным и предупреждающим. Степь копит силы, чтобы в один прекрасный день свергнуть ненавистное ей иго тесноты и духоты. "Что-то необыкновенно широкое, размашистое и богатырское тянулось по степи вместо дороги... Своим простором она возбудила в Егорушке недоумение и навела его на сказочные мысли. Кто по ней ездит? Кому нужен такой простор? Непонятно и странно. Можно, в самом деле, подумать, что на Руси еще не перевелись громадные, широко шагающие люди, вроде Ильи Муромца... И как бы эти фигуры были к лицу степи и дороге, если бы они существовали!"
Степь отторгает от своих просторов мелких, суетных людей вроде торговца Варламова и купца Кузьмичова. А за степным простором незаметно для читателей встает образ "прекрасной и суровой родины". История, как и природа, умеет выходить сама из собственного застоя. Разражается гроза, как самоочищение, бунт степи против ига, под которым она находилась, и выход в полнокровную, свободную жизнь. "Раздался новый удар, такой же сильный и ужасный. Небо уже не гремело, не грохотало, а издавало сухие, трескучие, похожие на треск сухого дерева звуки...
"Трах! тах! тах!" - понеслось над его головой, упало под воз и разорвалось - "Ррра!".
Глаза опять нечаянно открылись, и Егорушка увидел новую опасность: за возом шли три громадных великана с длинными пиками. Молния блеснула на остриях их пик и очень явственно осветила их фигуры. То были люди громадных размеров, с закрытыми лицами, поникшими головами и с тяжелой поступью...
- Дед, великаны! - крикнул Егорушка, плача".
Так на грозовом распаде в детском сознании Егорушки великанами видятся русские мужики, державшие на плечах не пики, а железные вилы. Образ степи, не теряя бытового жизнеподобия, наполняется у Чехова грозными предвидениями и предчувствиями. Между степью и людьми из народа возникает художественная связь. Озорной и диковатый мужик Дымов, восклицающий на весь степной простор: "Скушно мне!" - сродни природе, которая "как будто что-то предчувствовала и томилась", сродни "оборванной и разлохмаченной туче", имеющей "какое-то пьяное, озорническое выражение".
К жизни степи глухи Кузьмичов и отец Христофор. Но ее тонко чувствуют во всей игре звуков, запахов и красок люди из народа и близкое к ним детское существо Егорушки. Душа народа и душа ребенка столь же полны и богаты возможностями, столь же широки и неисчерпаемы, как и вольная степь, как и стоящая за нею чеховская Россия. В повести торжествует чеховский оптимизм, вера в естественный ход жизни, который приведет людей к торжеству правды, добра и красоты. Предчувствие перемен, таинственное ожидание счастья - мотивы, которые получат широкое развитие в творчестве Чехова 90-х - начала 900-х годов.
На исходе 80-х годов Чехов испытал неудовлетворенность собственными "малыми делами" - медицинской практикой в провинции, строительством школ и библиотек. Появилось дерзкое желание пуститься в далекое и трудное путешествие на самый край русской земли - на остров Сахалин. Выбор был не случайным. "Сахалин,- писал Чехов,- это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек, вольный и подневольный", место, где "мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски..."
В апреле 1890 года Чехов через Казань, Пермь, Тюмень и Томск отправился в изнурительную поездку к берегам Тихого океана. Уже больной чахоткой, в весеннюю распутицу он проехал на лошадях четыре с половиной тысячи верст и лишь в конце июля прибыл на Сахалин. Здесь в течение трех месяцев он объездил остров, провел поголовную перепись всех сахалинских жителей и составил около 10 тысяч статистических карточек, охватывающих все население острова.
"Боже мой, как богата Россия хорошими людьми!" - вот итог беспримерного путешествия, покрывающий впечатления жуткие и тяжелые, связанные с жизнью каторжных и ссыльных, с административным произволом властей. "На этом берегу Красноярск, самый лучший и красивейший из всех сибирских городов... Я стоял и думал: какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!" "Люди на Амуре оригинальные, жизнь интересная... Последний ссыльный дышит на Амуре легче, чем самый первый генерал в России".
Путешествие на остров Сахалин явилось важным этапом на пути гражданского возмужания его таланта. Была написана книга очерков "Остров Сахалин", которой Чехов не без основания гордился, утверждая, что в его "литературном гардеробе" появился "жесткий арестантский халат".
Писатель вскрыл такие злоупотребления тюремной и каторжной администрации, которые обеспокоили само правительство, назначившее специальную комиссию для расследования положения ссыльнокаторжных на Сахалине.
Рассказы о людях, претендующих на знание настоящей правды. Вскоре после поездки, в 1892 году, Чехов поселился под Москвой в усадьбе Мелихово. Попечитель сельского училища, он на свои средства построил школу, боролся с холерной эпидемией, помогал голодающим. После Сахалина изменилось его творчество: все решительнее обращается он к общественным проблемам, к политическим вопросам, волновавшим современников. Только делает это Чехов так, что постоянно слышит от критиков упреки в аполитичности, потому что борется против политических "ярлыков", которые донашивают на исходе XIX века его современники. Популярные среди интеллигенции 90-х годов общественные идеи не удовлетворяют Чехова своей догматичностью, несоответствием усложнившейся жизни. Чехов ищет "общую идею" от противного, методически отбрасывая мнимые решения.
В повести "Дуэль", написанной сразу же после путешествия, Чехов заявляет, что в России "никто не знает настоящей правды", а всякие претензии на знание ее оборачиваются прямолинейностью и нетерпимостью. Драма героев повести заключена в убежденности, что их идеи верны и непогрешимы. Таков дворянин Лаевский, превративший в догму свою разочарованность и неудовлетворенность. В позе разочарованного человека он застыл настолько, что утратил непосредственное чувство живой жизни. Он не живет, а выдумывает себя, играя роли полюбившихся ему литературных типов: "Я должен обобщать каждый свой поступок, я должен находить объяснение и оправдание своей нелепой жизни в чьих-нибудь теориях, в литературных типах, в том, например, что мы, дворяне, вырождаемся, и прочее... В прошлую ночь, например, я утешал себя тем, что все время думал: ах, как прав Толстой, безжалостно прав!" Каждый поступок, каждое душевное движение Лаевский подгоняет под готовый литературный трафарет: "Своею нерешительностью я напоминаю Гамлета,- думал Лаевский дорогой.- Как верно Шекспир подметил! Ах, как верно!" И даже отношения с любимой женщиной лишаются у него сердечной непосредственности, приобретают отраженный, "литературный" характер: "На этот раз Лаевскому больше всего не понравилась у Надежды Федоровны ее белая, открытая шея и завитушки волос на затылке, и он вспомнил, что Анне Карениной, когда она разлюбила мужа, не понравились прежде всего его уши, и подумал: "Как это верно! как верно!"
Противник Лаевского фон Корен - пленник другой, дар-винистской идеи. Он верит, что открытый Дарвином в кругу животных и растений закон борьбы за существование действует и в отношениях между людьми, где сильный с полным правом торжествует над слабым. "Самосозерцание доставляло ему едва ли не большее удовольствие, чем осмотр фотографий или пистолета в дорогой оправе. Он был очень доволен и своим лицом, и красиво подстриженной бородкой, и широкими плечами, которые служили очевидным доказательством его хорошего здоровья и крепкого сложения". В глазах "дарвиниста" фон Корена "разочарованный" Лаевский - слизняк, существо неполноценное. "Первобытное человечество было охраняемо от таких, как Лаевский, борьбой за существование и подбором; теперь же наша культура значительно ослабила борьбу и подбор, и мы должны сами позаботиться об уничтожении хилых и негодных, иначе, когда Лаевские размножатся, цивилизация погибнет, и человечество выродится совершенно. Мы будем виноваты.














