CBRR2510 (639301), страница 8
Текст из файла (страница 8)
Как зеницу ока,
А не любишь – то порви
И забрось далеко.
Твоя Анук»
Стиль, конечно, напоминает альбомные стишки девчонок – девятиклассниц. «Красноперов поднял руки и отчаянно воскликнул: «Где это я? Где?!». Не сдается ли герой перед иной жизнью, о которой так долго мечтал? Не боится ли герой свободы абсурдного мира?
Безмыслие для Довлатова – состояние блаженно идеальное. В состоянии абсурда герой не боится ни женитьбы, ни сифилиса, ни других пакостей жизни. Так непрактично и иррационально могут смотреть на мир только дети. В детском мироощущении, не обремененном глубокомыслием, жизнь кажется Красноперову иной:
-
Читать умеете?
-
Да, - рассеянно ответил Красноперов, - на шести языках.
На листе картона было выведено зеленым фломастером: «Свежий лещь»
-
А почему у вас «лещ» с мягким знаком? – не отставал Красноперов
-
Какой завезли, такой и продаем, - грубовато отвечала лоточница. (27,106).
Чтобы стать жителем ИНОЙ жизни, необходимо очистить свое сознание от знаний и принимать мир оглупленно наивным. «Детскость мышления» – это форма псевдоневинного дурачества. За этой блаженной детскостью скрывается намеренное оглупление окружающего мира. Довлатов спорит с формулой Гегеля: ВСЕ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО РАЗУМНО. Он сочиняет ирреальный мир, где культ разума свергнут, а в мире царит вакханалия абсурда.
Страсть к разрушению есть творческая страсть. Разрушая, она творит. Стоит вспомнить мысль Жуковского о том, что ум есть низшая способность души, в то время, как высшая ее способность – творчество. Оно свободно, божественно по природе и в руководстве не нуждается. Писатель верит в свободное творчество и вообще верит в чудо. Как для Ионеско, для него мир абсурда – это реализация невозможного. Герой Довлатова надеется найти то, что найти невозможно: «Однажды я бродил по городу в поисках шести рублей» (27,II,25). И что бы вы думали, он их найдет! Герой верит абсурдному миру, но в тоже время и боится его. Абсурдный мир – это мир перевертышей. Героя бесконечно с кем-то путают: история путаницы с Шаблинским; история в редакции, напоминающая эпизод одной из картин Чарли Чаплина: друг – миллионер узнает Чаплина только тогда, когда пьян, в трезвом же виде, к сожалению, нет. Поэтому, когда герой Довлатова влюбляется, он боится проникновения алогичного мира в его жизнь: «Тут у меня дикое соображение возникло, а вдруг она меня с кем-то путает, с каким-то близким и дорогим человеком? Вдруг безумие мира зашло слишком далеко?» (27,I,231). Боязнь этих ужасных карнавальных перемен. Вера в абсурдность, как в счастливую закономерность, породила глубокий лиризм «сентиментальной повести». Герой, несмотря на внешнюю затуманненость, заговоренность действительности, пытается очистить столь запутанный мир абсурда и ответить на один-единственный вопрос: «Кто я такой?».
-
Захламленный пустырь?
-
Обломок граммафонного диска?
-
Окаменевший башмак, который зиму пролежал во рву?
-
Березовый лист, прилипший в ягодице инвалида?
Так глубок этот вопрос и так сложен ответ, что практически невозможно отыскать подходящую поэтическую формулу: любой эпитет покажется блеклым перед тем, что пытается назвать автор одним словом – « ненужность, одиночество».
Альберт Камю касательно абсурда писал: «Человека делает человеком в большей мере то, о чем он умалчивает» (33,70). Довлатов пытается подобрать короткую, ёмкую, но обо всем говорящую фразу. Подбирает целую цепочку сравнений, похожих на японские трехстишия хойку и на живопись художников импрессионистов. «Человек – бутылочка из под микстуры» (51,102). Фраза, похожая на монохромный рисунок тушью, ничего лишнего, все предельно просто. В хойку, чем богаче подтекст, тем выше мастерство поэта:
После ванны
к голому заду прилип
листик агора
Белый грибок в лесу
Какой-то лист незнакомый
к шляпке его приник (5,126).
Для японца деталь, мини – предмет – это символ одиночества: сосновая игла в волне, светлячок на ладони, пленный сверчок в клетке. В этом высокая поэтика приниженности, ощущение собственной ничтожности в мире абсурда и невозможность что-либо изменить. Размышление о жизни и смерти в начале «сентиментальной повести» не находят ответа ни в прозаических строках, ни в возможностях драматических полилогов, они вырываются в высокий лиризм, потому что об одиночестве и бренности всего земного легче говорить стихами, а сказанное об Иной жизни остается таким же недоговоренным, как сказанное о жизни Действительной, в которой вместо того, чтобы заговорить о конце, просто ставят многоточие: «Кончается история моя. Мы не постигнем тайны бытия вне опыта законченной игры. Иная жизнь, далекие миры – все это бред. Разгадка в нас самих. Ее узнаешь ты в последний миг. В последнюю минуту рвется нить. Но поздно, поздно что-то изменить…» (51,108).
Иосиф Бродский определил образ героя произведений Довлатова как образ, не совпадающий с русской литературной традицией: «Это человек, не оправдывающий действительность или себя самого, это человек от нее отмахивающийся, выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нем порядок…» (16,359). Это человек, смиряющийся с абсурдностью мира, как с явлением более милосердным, нежели жестокая действительность мира. Этот мир, мир абсурда, отличается от нашего упорядоченного мира своей нечеловеческой хаотической красотой. Это мир хаоса, но хаоса с нулевой агрессией. В нем можно, если и не пережить всю свою жизнь заново, то хотя бы спастись, переждать эти тяжелые времена. Мир абсурда не может приносить человеку столько страданий, сколько приносит ему реальный мир. Потому что мир абсурда – это мир быстрых перемен. Только слеза задрожала в уголке глаза, как человек забыл, о чем он печалился. Например, в довлатовской истории о счастливо живущем брате происходит немотивированная перемена: « Тут им овладел крайний пессимизм» (27,III,222). Это немотивированное «ВДРУГ» сближает Довлатова с чеховскими неожиданностями: «Лег на диван и помер».
В мире, в котором все совершается быстро, герой не успевает печалиться, в этом высшее проявление абсурдного гуманизма. Довлатов всегда хотел, чтобы его читали со слезой. Для этого он выставлял « часто неуместные и чуждые тексту всхлипы в рассказе»(17,163). Эти всхлипы, ни в коем случае не переходящие ни во что серьезное, характеризуют автора как приверженца милосердия быстрых перемен. Рассказ за рассказом, история за историей, где события бегут в стремительной мгновенной смене, позволяет определить довлатовское время, как время ускоренное. Он мало прожил, потому что жил очень быстро. Но много пережил, потому что всегда торопился. Торопливость проявляется во всем, даже в отношении к смерти. Вспомним анекдотическую ситуацию в «Соло на ундервуде»: «Произошло это в грузинском ресторане. Скончался у молоденькой официантки дед. Хозяин отпустил ее на похороны. Час официантки нет, два, три. Хозяин ресторана нервничает – куда, мол, она подевалась?! Некому, понимаешь, работать. Наконец официантка вернулась. Хозяин ей сердито говорит:
- Где ты пропадала, слушай?
Та ему в ответ:
- Да ты же знаешь, Гоги, я была на похоронах. Это же целый ритуал, и все требует времени.
Хозяин еще больше рассердился:
- Что я, похороны не знаю?! Зашел, поздравил и ушел! (27, III,336).
Чем-то эта ситуация напоминает древнюю фиджийскую легенду о том, как люди сделались смертными.
На свете боги долго спорили, как должен умирать человек. Старый добряк месяц предложил, чтобы человек рождался, рос, уходил и рождался снова. Так, как происходит с ним самим. Но крыса была против. Она говорила и говорила, спорила с богами, болтала без умолку. Наконец, им надоели обсуждения и они, утомленные, начали дремать. Все проголосовали за то, чтобы человек умирал, потому что все устали от разговоров.
Довлатов, как та легендарная мышь, хочет заговорить смерть и обессмертить человека. Он игнорирует и смеется над ней. Его герои забалтывают ее, сводят смерть к ничего не означающим переменам в жизни. Абсурд терпим к смерти, поскольку смерть – это жизнь в нелепом ее проявлении. Смерть, как и абсурд, - это зависимость человека от мира. Герою Довлатова необходимо сохранить и свою жизнь и инобытие. Найти иную смерть, чем смерть биологическую. И этой смертью станет ИНАЯ ЖИЗНЬ.
§9. Преодоление абсурда смерти смехом
Смех над холмиком летает,
И хохочет и грустит…
Н.Заболоцкий
Харон. Откуда. ты выкопал, Гермес?
этого киника? Всю дорогу
болтал, высмеивал и вышучивал
всех, сидевших в лодке, и, когда
все плакали, он один пел.
Лукиан «Харон и Менипп»
В знаменитом описании римского карнавала в «Итальянском путешествии» Гёте попытался разглядеть за карнавальными образами их глубинный смысл. Приводится глубоко символичная сцена: во время «moccoli» мальчик гасит свечу своего отца с веселым криком: «Смерть тебе, синьор отец!» Призыв смерти близкому человеку – особый элемент карнавала, символизирующий грядущие перемены и обновления. Образ беременной Смерти – это образ, характеризующий единоначалие и двуединство рождения и смерти. Поэтому издевательство. Кощунственная насмешка и пренебрежение к Смерти – это традиционные элементы ритуального смеха, направленные на осмеяние высшего. Срамословили Солнце, высших богов, умерших близких /похоронный смех/. Осмеяние сливалось с диким ликованием и сознанием собственной силы, возможностью управлять всем миром. Строгий Ликург воздвиг смеху статую. Смех – победитель над горем, смертью и веками.
Всю свою жизнь человек борется со страхом смерти. Следуя советам Эпикура, он приучает себя к мысли, что Смерть не имеет к нам никакого отношения. Но непоколебимыми остаются боязнь физической гибели и отчаяние перед неизбежным концом. Страх перед смертью вошел в нашу кровь, в наше сознание, в наше пространство и время. «Времена не выбирают, в них живут и умирают», - писал наш современник. Философские течения и школы ХХ века намертво увязали понятие смерти с понятием времени. «Momento mori». Думай о ней! Стал бы человек делать что-то глупое и ненужное, если бы знал, что умрет через какие-то полчаса? Да и вообще стал бы он что-то делать? Он в бездействии перестал бы жить. По мнению известного психоаналитика Э.Фромма, избавиться от страха смерти все равно, что избавиться от собственного разума или от тела, которое и заставляет желать жизни. Некоторые исследователи считают, что страх перед смертью – это не врожденное, а приобретенное в ходе жизни свойство психики. Л.Уотсон был поражен фактом, что страх смерти возникает только у взрослых людей и только у тех, кто имеет время для размышления над этой темой. У наших писателей и художников, поэтов и музыкантов достаточно времени для этой темы, и они достаточно потрудились над ней. С садистским азартом они отправляют на тот свет своих героев: «Смерть Ивана Ильича», «Смерть в Венеции», «Девушка и смерть», «Приглашение на казнь»… Вообще ХХ век – это век терпимый к летальным исходам. Россия – воспринимаемая как страна, которой смерть к лицу: «Россия погибает. Ну и пускай. Ей вроде бы к лицу. Никому не пошло так умереть, как Ей,» - говорит герой Вен.Ерофеева. Не наследственное ли это чувство у нашего века, передавшееся то ли от карнавальных профанаций, то ли взращенное в сердцах от унижений и предательств, многовекового зла наших предков в наказание за кощунство и грех? «Земля – колыбель человечества. – В колыбель тебя надо! В землю тебя надо!» – шепчут обезумевшие голоса. Речь, конечно, идет не о детективах с громоздящимися трупами, а о произведениях мирового масштаба. Например, для художников Ренессанса смерть – чуть ли не праздник. Христос пишется яркими, жизнелюбивыми красками. А ведь он распят! «Без гибели нет очищения», – скажете вы. Но ведь так хочется жить…
Герои Довлатова относятся к смерти практически так же, как относились к ней во времена мениппеи / «Менипповых сатир»/. Смерть своеобычна и курьезна. Она существует вне времени, поэтому сообщение в газете «Новое русское слово» о преждевременной кончине выглядит несколько абсурдно «как будто умереть можно вовремя» (27,II,175). Время и смерть взаимоотрицают друг друга, поэтому покупая обувь в магазине, можно только со смешком заметить, а не последняя ли это пара в твоей жизни? А если и последняя, то что тут такого? «Жил человек и умер» – «А чего бы ты хотел?». Смерть в произведениях Довлатова живет в ореоле смеха: рядовой Пахопиль и другие солдаты из «Зоны» совершают возлияния и «злоупотребляют» алкогольные напитки не где-нибудь, а на кладбище. Причем эта процедура освещена лирическим фоном: все происходит как по Бродскому, степенно и красиво, «под мирное гуденье насекомых». В веселом духе описана смерть деда. Нелепо звучит из мрачных валунов «презрительное и грозное - КАА-КЭМ! АБАНАМАТ» (27,II,164). Возможно, презрение к смерти у Довлатова – чувство наследственное. Особенно дерзко искушал он смехом смерть в своих анекдотах типа: «У Игоря Ефимовича была вечеринка. Собралось пятнадцать человек гостей. Неожиданно в комнату вошла дочь Ефимовых – семилетняя Лена. Рейн сказал:
- Вот кого мне жаль, так это Леночку. Ей когда-то нужно будет ухаживать за пятнадцатью могилами» (27,III,247).
Юмор достигается нарушением последовательности: здравая, располагающая к веселью обстановка… и неожиданно мысль о том, что все эти счастливые, жизнерадостные люди скоро умрут. И кто-то будет ухаживать за их могилами. Но очень часто комический эффект достигается наоборот соблюдением точной последовательности: «Сидел у меня Веселов, бывший летчик. Темпераментно рассказывал об авиации. В частности он говорил:















