26509-1 (637158), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Такой же бездуховной представляется Европа Н. Оцупу. В одном лишь выпуске газеты, попавшей в руки лирического героя, - весь будничный мир французского обывателя ("У газетчиц в каждом ворохе..."): больница, тюрьма, пивные, вокзалы, "уродская чувствительность", а за всем этим для эмигранта лишь "пустота, Дно которой за перилами Арки, лестницы, моста". "Европа - кладбище" - вот вывод поэта, и эти слова звучат как жесткая констатация факта, продиктованная усталостью ("Ахматова молчит, Цветаева в гробу...").
Элементы сюрреализма при изображении европейской жизни мы часто находим у поэтов, которым они, казалось бы, никогда не были свойственны. Таковы и Иванов, и Оцуп, и некоторые другие. Очевидно, осмыслить перемену собственного отношения к прежде превозносимым городам и странам было возможно, лишь бесконечно иронизируя и поэтически искажая знакомые образы, глядя на одни черты европейской жизни как бы в телескоп, на другие - в микроскоп. Коллаж, получающийся при таком видении, странен, неправдоподобен, но именно он создает точное представление об эмигрантском взгляде на старую, добрую Европу.
Особенно удавалось создание подобных картин одному из самых ярких поэтов первой волны эмиграции Б. Поплавскому, творчество которого и строилось в основном на сюрреализме - направлении авангардистского искусства XX века, где воспроизведение сознания и особенно подсознания человека порождало причудливо искаженные сочетания и сращения реальных и нереальных предметов. Одно из лучших своих стихотворений, выдержанное в духе сюрреализма, Поплавский называет почти загадочно - "Жалость к Европе". Европа процветает: "звенит синема", "сады... полны народу", "в Лондоне нежные леди" по-прежнему ходят в гости, а в магазинах продают розы. Лирический герой ощущает себя в полной мере европейцем: "Я европеец... я англичанин" — восклицает он, словно бы переселяясь на мгновение в каждого из множества персонажей, "населяющих" это поэтическое произведение.
Однако облик Европы, созданный поэтом, кажется странным, болезненным буквально с первой строки. Автор строит ее изображение на оксюморонах -совмещении несовместимого: флаги европейских государств развеваются в "трауре юном", а "безногие люди, смеясь, говорят про войну", здесь "проигрывают" "с гордым челом", а уходят из жизни "с улыбкою смертной тоски", под звуки оркестра, играющего "молитву на трубах". Но страх посещает даже самых респектабельных людей ("Вам страшно, скажите?"), для которых фрак - символ благополучия - неотъемлемая часть гардероба. Самые трагические герои европейской литературы стали персонажами этого необычного произведения, однако они вполне современны и европеизированы: "Читает газету Офелия в белом такси. А Гамлет в трамвае мечтает уйти на свободу". Принц датский погибает вовсе не от предательской шпаги Лаэрта, а "упав под колеса" в потоке транспорта. Для людей, принужденных жить в такой изысканной прежде, а теперь такой бездушной Европе, изменился самый ее "воздух", их видение ее. Им, "больным рабочим слишком высокого дома", теперь понятнее "пустые бульвары", "осенняя истома" и "убийственные звезды". Автор слышит плач людей по "прошедшим годам", случайно увиденным во сне. Вполне в духе сюрреализма поэт говорит о себе и таких, как он: "...умерли мы, для себя ничего не дождавшись", проводя незримую параллель со всеми поэтами, в произведениях которых живые герои появляются в облике мертвецов, горящих в аду.
Надо заметить, что слово "ад" часто встречается в поэзии эмиграции. Лирический герой существует "словно в адском круге", он "проклят на веки веков" и ощущает себя в изгнании, как в темнице: "холод, тьма пещерная. Со стен текущая вода...". Именно так представляется ему теперь "ад", существование которого он когда-то "отрицал" (В. Злобин "Она прошла и скрылась не спеша...", "Ночью", "Что это?"). Это слово переходит из стихотворения в стихотворение: "луч солнца", который "золотит" городской пейзаж, исчезает, наткнувшись на "асфальта раскаленный ад" (Б. Филиппов "И дерево в окне — среди громад..."). Данное слово может заменяться различными эвфемизмами, например словом "отчаяние": "двойное дно" "отчаяния", "отчаянья девятый вал" (И. Одоевцева "Ты видишь, как я весело живу...", "Я не могу простить себе..."), "холодное, злое, глухое отчаяние" (П. Ставров "Дробь джаза"), такими словами, как "безнадежная тоска" (И. Кнорринг "Монпарнас"), и, наконец, целой фразой: "Что за радость жить на свете..." (П. Иртель "Ветер вьется, ветер гонит..."). Горе, тоска, кровь, смерть, "глухая чернота" (П. Иртель "В жизни двух, где мир был и отрада...") — этими словами-символами пестрит почти каждое стихотворение, посвященное жизни поэта на чужбине. Общий колорит темен, черен, аллегория существования - "осень", время увядания, когда даже "восторг", вызванный красотой природы, - лишь "последний крик отравленного года" (Л. Страховский "Осень"). Осенью "природа... не борется с огненным роком И в предсмертном восторге горит" (Н. Харкевич "Осень"). Но и "весна" в эмигрантской поэзии вовсе не символ обновления природы и жизни. Она "спешит" "с нищенским посохом" (С. Прегель "Нищая весна") навстречу "эмигрантской усталости... эмигрантской тоске" (М. Колосов "В мире мемуаров"). Душа не откликается на приход весны, под "блеском возрождения" земли может почудиться лишь "запах тления" (3. Шаховская "Напрасно синими туманами...").
"Надежды нет" (А. Величковский "Надежды нет и нет определенья...") - этот вывод делают многие, подчас очень сильные люди. Иногда в поэтических текстах совпадают почти буквально целые строки: "Ни надежд, ни веры больше нет" (Л. Пастернак-Слейтер "Отъезд за границу"). Это не только крик отчаяния, но и простая констатация факта. "Кончилась наша эпоха" (В. Андреев "Сердце, ты было счастливым...") -таково горестное резюме забытого в изгнании поэта. "Песнь российской оппозиции" (Странник), что сложил эмигрант, звучит как голос одиночки, хотя слово "оппозиция", не имея в русском языке множественного числа, означает группу людей. "Никогда не говорить о счастье" - вот табу, которое накладывает на себя изгнанник (Б. Поплавский "Уход из Ялты"). Остается лишь "доживать" "неизжитый век", ощущая, "как стынет сердце год за годом" в тоскливом ожидании смерти, которая "положит последний штрих" на измученное бесплодными ожиданиями лицо (Е. Таубер "Все мы как-то доживаем...", "Играют дети на дворе...", "Лицо - послушная глина...").
"Человек начинается с горя" - вот новая формула жизни (А. Эйснер "Надвигается осень. Желтеют кусты..."), зафиксированная в поэтических строках. Однообразие и пошлость жизни, безнадежность, пустота впереди убивают волю, ослабляют желание жить. Самое страшное время для душевно обездоленного человека - ночь, когда он остается наедине с самим собой, когда "в окна помертвелые Смотрят фонари", когда "молится И мается Род людской" (М. Вега "У кого бессонница..."). Ночь правит миром, она "развернула над морем и сушей Черное знамя победы своей" (Ю. Джа-нумов "Ветер приносит мне запахи ночи..."), а в это время "одинокая, без сна Душа томилась болью давней. Молясь... Чтоб... вьюга замела в ней И самый след минувших дней" (Г. Голохвостов "Вьюга"). Ведь самое страшное - это не то, что нет сна, а то, что нет пробуждения: "Нет уж больше пробужденья Для души моей больной" (Д. Рат-гауз "Ранним утром ты заснула..."), и сон, которого так ждут ночью, часто возникает как символ всей жизни в эмиграции: "полжизни - сон", который отупляет человека, делает душу "двойной", делит ее пополам. "Мятежной гордости полна" одна ее часть, другая пребывает в постоянном сне, отбирающем даже память о полноценной жизни: "проснулась... и не помнит сна" (С. Маковский "Полжизни душно-плотской яви...").
Но и утро нового дня не приносит облегчения. В ранний час, когда "по сонным ресторанам. Тушат ламп холодный свет... И ползет больным туманом В окна мокрые рассвет" (М. Залесский "Рассвет"), каждый раз умирает душа, так и не воскреснув для новой жизни, будто слово "рассвет", вынесенное в название стихотворения, символизирует не начало, а конец. И так "день скользит за бессмысленным днем" (И. Кнор-ринг "Старый квартал"). Может быть, поэтому одной из самых важных тем в поэзии в эмиграции первой волны была тема обреченности, бессмысленности жизни. Она звучит почти во всех лирических произведениях поэтов-эмигрантов. "Страх и скорбь, нужда, разруха" (В. Иванов "Зверь щетинится с испугу...") - вот круг, замкнутость которого не в силах разорвать человек. Так вынужден он жить изо дня в день, так живут все, и он ничем не выделяется, подвергшись незримому нивелированию. "Мир плоско выравнен", "равняют всех" (В. Иванов "Различны были прежде меры..."), прошли времена, когда человек отличался от миллионов других "лица необщим выраженьем" (Е. Баратынский), в этом и заключается трагедия истинного художника.
"Изверившийся человек", который "постиг тщету" жизни, "перед смертью безоружной" более всего жалеет, что его стихи канут "в бездонность пустоты" (И. Северянин "В забытьи"). "Как спутанная пустота" представляется дорога жизни другому поэту - М. Форштетеру. Не в силах "разорвать позорной сети" - "паутины" тоски -его лирический герой понимает, что "час свободы мнимой" не спасет его от "черного... круга" небытия. Он, "смертью подступившей пьян", не может "преодолеть" "тщету и суетность и прах" "звериной жизни"; ему остается последнее - "цепенеть" и молча "биться" "в ее когтях", а когда и на это не станет сил - "уныло" "тлеть", хотя он давно уже "непосильной платой" заплатил судьбе "за радостно-летучие мгновенья, за грех гордыни", за счастье и горе быть поэтом ("Как встарь, размеренный и точный...", "Последнее", "Без сил, больной и Богу непокорный...").
Немногим удавалось выстоять в борьбе за существование. Люди ломались, ломались физически (спивались, кончали с собой), ломались нравственно, т.е. приспосабливались к условиям бездуховного существования, становились обывателями: богатели или беднели — неважно, но теряли главное — Божественную душу. Потеря Бога в своей душе - это самая страшная беда, которая может произойти с человеком; многие понимали это и несли свой крест со смирением, благодаря Господа за посланные мучения: "Хвала Тебе, Господи! Все, что Ты дал, Я принял смиренно, - любил и страдал". Однако поэт все же призывает смерть как избавление от страданий: "Не слаще ли сладкой надежды земной - Прости меня. Господи! - вечный покой?", понимая, что кощунствует, так как желание смерти, пусть даже для самого измученного человека, несовместимо с заповедями христианства. Трудно осудить изверившегося, больного художника, в стихах которого рефреном звучит слово "смерть": "...смерть так проста, Закройтесь же, очи, сомкнитесь, уста!", "Скоро скажу я с улыбкой сыновней: Здравствуй, родимая Смерть!", "И мысль одна: умереть!". Он понимает несостоятельность своей позиции, знает, что следует "страдать и любить... до конца, и знать, что за подвиг не будет венца" (Д. Мережковский "Склоняется солнце, кончается путь...", "Пятая", "Иногда бывает так скучно..."), но, увы, не всякий способен на вечный подвиг. Страшно извериться, когда не вымолишь у бога самой малости -"любви"; правда, нужен еще и "заброшенный дом", и "луна", и "розовый куст", и многое другое, но все это укладывается в первое желание - обретение "любви". И поэт понимает, "как беззащитен, в общем, человек", как немощен. Страшны слова: "Брось, Не надейся", обращенные к "слепцу, калеке", но нет сил, "чтоб уйти, такова усталость" (А. Штейгер "В сущности, так немного...", "...Наутро сад уже тонул в снегу...", "Неужели навеки врозь?..", "Сентябрь").
Один из нечзбежных мотивов поэзии отчаявшихся душ - душевная болезнь. Обстановка массового психоза (будь то и сталинской России или в эмиграции) - вот фон многих лирических произведений. В них присутствуют "психофабрики" (Странник "Песнь российской оппозиции"), "специальные психбольницы" (Н. Воробьев "СПБ"), где "сумасшедшие люди кричат", а равнодушные психиатры делают убийственные заключения: "Эти русские - просто одно наказанье" (Ю. Одарченко "В перетопленных залах больницы..."). Однако не следует забывать, что душевная болезнь как симптом нравственного здоровья - старая и постоянная тема русской литературы. Достаточно вспомнить героя чеховской "Палаты № б" или булгаковского Мастера. Именно то "безумие", которое охватило лирических героев русских поэтов-эмигрантов, станет впоследствии ступенью в их новую жизнь, где ждет освобождение от ночных и дневных кошмаров, где свет истины озарит их измученные души,
Однако чаще слова "истина" и "правда" - "Божественный глагол" (Пушкин) поэта - становятся для эмигрантов синонимами таких слов, как "утраченные надежды", ибо жажда познания делает поэта нс богаче, а беднее. Лирический герой Д. Кленовского, вспоминая прожитые годы, "вышел к истине простой" и горькой: "...сердце на могильных плитах Не написало ничего". Не новая мысль для эмигранта, но вывод, который венчает конец стихотворения, символичен: поэт стал "одною истиной богаче. Одною радостью бедней" ("Я думал до сих пор, что наша...").
Чтобы разрушить "несносный" "ритуал" жизни, идущей строго по календарю, и перетасовать убогий "бессменных истин каталог", поэт выдумывает "странный... мир", который вдруг да окажется "волшебной ширмой", и она "убережет... от лжи ночной, от правды дня" (В. Дукельский "Не врут календари: без сна..."). Этой "ширмой" может стать даже воспоминание. И поэтические образы, возникающие в лирике различных поэтов, как уже говорилось выше, часто словно бы переходят из стихотворения в стихотворение, особенно если они связаны с впечатлениями детства, общими для многих авторов. "Кружится, вертится шар голубой...", - пронзительно звучит "украденный" шарманкой старый мотив (П. Ставров "Кружится, вертится шар голубой..."). "Крутится медленно шар голубой...", - выводит знакомую мелодию "охрипший орган" (С. Прегель "Шарманка"), но "некуда шарику, негде упасть" (Став-ров), и "щелкает зонтика черная пасть" (Прегель), завершая маленький спектакль, больно напомнивший детство. Однако образ знакомого музыкального инструмента -переносного механического органа -• и связанного с ним неизменно нищего шарманщика сопутствует поэтам-эмигрантам, живущим в разных странах и городах, и "хрипит шарманка" (А. Эйснер "Воскресенье"), снова и снова напоминая о дорогих утратах.















