18728-1 (636480), страница 4
Текст из файла (страница 4)
К твоим устам я приближаю,
Не убегай пугливой рыбкой,
Что будет – я и сам не знаю.
Я знаю радость приближенья,
Веселье дум моих мятежных;
Но в цепь соединю ль мгновенья
И губ твоих коснусь ли нежных?
Дрожат уста твои, не зная,
Какой огонь я берегу им…
Аньес…Аньес…Я только края
Коснусь скользящим поцелуем…
О влюбленном поцелуе сделано ею много признаний, особенно в интимном дневнике: «Нет, в поцелуе, даже без любви души, есть искра Божеская. Равенство, одинаковость, единство двух». Впрочем, и у Антона Крайнего на страницах, посвященных Розанову, мы находим целый трактат о влюбленности с апологией поцелуя: «Влюбленного оскорбляет мысль о “браке”; но он не гонит плоть, видя ее свято; и уже мысль о поцелуе – его бы не оскорбила. Поцелуй, эта печать близости и равенства двух “я”, - принадлежит влюбленности; желание, страсть от жадности украли у нее поцелуй – давно, когда она еще спала, – и приспособили его для себя, изменив, окрасив в свой цвет». «Влюбленность – ничем не кончается. Для того чтобы эта новая тайна нового брака была найдена – нужно физическое преобразование тела». Влюбленность создалась через Христа «как нечто новое, духовно-телесное – на наших глазах; из нее родился поцелуй, таинственный знак ее телесной близости, ее соединения двух – без потери “я”…» (тут влияние Владимира Соловьева несомненно).
Антон Крайний, называющий Розанова – не без язвительности – «плотовидцем», так анализирует идеал любви-влюбленности: «При достижении цели – желание достижения естественно исчезает; при недостижении – желания может длиться, слабея, и, наконец, от отсутствия всякой надежды – тоже исчезает…И всё-таки оно – не “влюбленность”, это новое в нас чувство, ни на какое другое не похожее, ни к чему определенному, веками изведанному не стремящееся и даже отрицающее все формы телесных соединений, как равно отрицающее и само отрицание тела. Это – единственный знак “оттуда”, обещание чего-то, что, сбывшись, нас бы вполне удовлетворило в нашем душе-телесном существе, разрешило бы “проклятый” вопрос».
Не должна вызывать недоумений любовь Гиппиус-андрогина…Скорее изумляешься тому, что, загоревшись желанием к женщине, она, будучи не вполне женщиной физически и столь мужественной духовно, не покорилась своему андрогинизму, а боролась с собой, искала иной любви – безусловной, духовно освященной, не снижающейся до сластолюбивой «телесности» - любви, преображающей плоть. Ангелами ей представляются существа, достойные человеческой любви, о такой любви она грезила смолоду, этой любви посвящено и известнейшее стихотворение 1896 года с заключительной строфой:
Любви мы платим нашей кровью,
Но верная душа – верна,
И любим мы одной любовью…
Любовь одна, как смерть одна.
Поэтому можно подумать, что этой любви «как смерть» она не искала в женскости, хоть и отвращалась от ее мужественного лика. К тому же она была невысокого мнения о женской духовной природе, подчас в ее словах чувствуется прямое презрение к «слабому полу». «Ведь среди женщин, - пишет она в дневнике, - даже и такой дешево нарядный ум, как мой, - редкость». А вот – из рассказа «Вечная женскость»: «Иван отворил дверь. На него прямо в упор глянули красивые темные глаза, по-своему умные, по-своему правые, прекрасные, таинственные, - и в их вечной, в их собственной таинственности совершенные; глаза того существа, которое все уговорились считать и называть человеком – и зовут и стараются считать, хотя ничего из этого ни для кого, кроме муки и боли, не выходит». А кончается исповедь Ивана матери об измене жены еще более резким приговором женщине: «Он так долго рассказывал матери о своем горе и о своем новом прозрении и забыл, что мать его – женщина. Старая, милая, кровью рождения привязанная к нему; но и она – из тех же существ, которые даны миру, но которых не надо понимать и которым не дано понимание; и она – женщина».
Гиппиус тянется к большой любви, к настоящей, Творцом установленной, чудотворной, беззаветной, единственной, и молит о ней Бога…Но любить, как «все», она не может и, мы знаем, с Богом все время борется, и оттого обожествляемая любовь обращается в чередующиеся любви, от разочарования к разочарованию…
В молодости ее жажда любви носила характер донжуанизма (не без эстетства), но, конечно, тоже – донжуанизма, устремленного к «высокому идеалу». Отсюда опьянение влюбленной вседозволенностью. Вероятно, она могла бы сказать о себе, как герой ее очерка «Смех» (из цикла «Небесные слова»): «Порой я казался себе разочарованным искателем новых красот, почти демонистом, что не мешало мне быть, в сущности, юным романтиком не без сентиментализма…Я чувствовал, как я сам…забываю все на свете и только обожаю красоту да ненавижу пошлые, старые пути…И я был влюблен. Влюблен, как никогда, во все, что меня окружало, и в себя, и в свою влюбленность. Тело мое ныло сладко и слабо, и я чувствовал его на себе все слабеющим, мягким, безвольным, бессильным. Мне казалось, что я достигаю, касаюсь вершин красоты, от которых пошлость так же далека, как и сам я далек теперь от низких, пошлых людей с их грубой “нормальной” любовью на грубой, уродливой земле. Новые пути, новые формы красоты, любви, жизни. Иду к ним, предчувствую их!»
Тогда же (в начале 90-х годов) в своем дневнике она записывает: «Да, верю в любовь, как в силу великую, как в чудо земли. Верю, но знаю, что чуда нет и не будет». Интересно, что эта запись (1 марта 1893 года) совпадает по времени с ее «Песней»: «Но сердце хочет и просит чуда, чуда!»
Чуда она так и не дождалась. Чуда любви – другого она, в сущности, и не призывала, любви в самом возвышенно-духовном смысле.
Но эта боготворимая ею любовь ко всему живущему и к Творцу жизни и любовь-жалость к страдающему человеку оставалась ее умозрительной жаждой, не покоряла сердца, и вырывались горькие строки:
В моей душе любви так было много,
Но ни чудес земли, ни даже Бога
Любить – я никогда не мог.
Мне близок Бог – но не могу молиться,
Хочу любви – и не могу любить.
Подтверждает это любовное бессилие и многолетняя привязанность ее к Д.В. Философову. Ещё во времена «Мира искусства» шли завязки этой странной любви между женщиной, не признававшей мужчин, и мужчиной, не признававшим женщин…Она сделала все от себя зависевшее, чтобы дружба их стала настоящей любовью, в данном случае женщина победила в ней неженщину. Она глубоко выстрадала холодность Философова, несколько раз возвращала его себе, теряла опять (об этом сохранилась переписка). Никогда не могла забыть его окончательного «ухода». Они расстались в 1920 году. Философов умер двадцатью годами позже в Польше.
Не к нему ли обращаются эти строки, написанные еще во времена их дружбы:
Любовь, любовь! О, дай мне молот,
Пусть ранят брызги, все равно,
Мы будем помнить лишь одно,
Что там, где все необычайно,
Не нашей волей, не случайно,
Мы сплетены последней тайной…
Бог, любовь, смерть. Третьей главной теме Гиппиус, смерти, посвящено тоже немало стихов, и почти все связаны с чувством Бога и любовью.
Приветствую смерть я
С безумной отрадой,
И муки бессмертья
Не надо, не надо!
……………………
Пускай без видений,
Покорный покою,
Усну под землею
Я сном бесконечным…
Но не в этой «покорности покою», разумеется, правда Гиппиус о смерти. Тут скорее риторика, чем смирение. Нет, несмотря на свою устремленность к небу, З.Н. никогда со смертью не примирялась. Куда искреннее следующее восьмистишие (неизданное) – «Счастье»:
Есть счастье у нас, поверьте,
И всем дано его знать.
В том счастье, что мы о смерти
Умеем вдруг забывать.
Не разумом ложно смелым
(Пусть знает, твердит свое),
Но чувственно, кровью, телом
Не помним мы про нее.
Чтобы сознательно «принять» смерть, ей не хватало прежде всего покорности. Устремленность к Божеству, к потусторонней истине оставалась отвлеченной идеалогией. Ничем в ее жизни не отразилась и «покорность покою». И, конечно, не в «забывании вдруг» и не в мысли о каком-то пантеистическом слиянии с вечностью нашла бы она путь к «счастью». Совсем другое звучит в стихотворении «Страх и смерть» с заключительными строфами:
Лишь одно, перед чем я навеки без сил, -
Страх последней разлуки.
Я услышу холодное веяние крыл…
Я не вынесу муки.
О, Господь мой и Бог! Пожалей, успокой,
Мы так слабы и наги.
Дай мне сил перед Ней, чистоты пред Тобой
И пред жизнью – отваги…
Как недоговоренно-остро выражено в этих строках самое страшное из противоречий земного существования – человеческая любовь и навечное исчезновение любимых, это лермонтовское «вечно любить невозможно». Не отсюда ли наше томление по бессмертию? Одно средство у поэта примирить любовь и вечность – увести любовь от временного, от преходящего в смерть (так думал и Братынский, и Случевский). Гиппиус томилась всю жизнь мыслью о непостижимом их слиянии. Как страстно обращалась она «к Ней» (смерти): «О, почему Тебя любить мне суждено неодолимо?»
Но была ли для З.Н. – как бы ни настаивала она на «преображении плоти» - реальностью, а не только метафорой правда этого слияния?
Все-таки безусловнее всего любила она землю, Божью землю, красоту ее, таинственную плоть земной действительности. Оттого и мечтала неистово о слиянии земли и неба. Оттого и призывала смерть преображающую…
Божья.
Милая, верная, от века Суженая,
Чистый цветок миндаля,
Божьим дыханьем к любви разбуженная,
Радость моя – Земля!
………………………………
Всю я тебя люблю, Единственная.
Вся ты моя, моя!
Вместе воскреснем, за гранью таинственною,
Вместе – и ты, и я!
(1916)
И не потому ли так долго писалось ею (от 1915 до 1927 года) стихотворение «Ты», где соединение любви земной и небесной уподобляется молнии?
Она войдет, земная и прелестная,
Но моего – ее огонь не встретит.
Ему одна моя любовь небесная,
Моя прозрачная любовь ответит.
Я обовью ее святой влюбленностью,
Ее, душистую, как цвет черешни,
Заворожу неуловимой сонностью,
Отдам земную – радости нездешней.
А пламень тела, жадный и таинственный,
Тебе, другой, - тебе, незримой в страсти.
И ты придешь ко мне в свой час единственный,
Покроешь темными крылами Счастья.
О, первые твои прикосновения,
Двойной ожог невидимого тела!
И путь двойной томления и дления
До молнии. До здешнего предела.
(1915-1927)
З.Н. объясняла, почему так долго писались эти строфы. Говорила, что они написаны «накрест», и если ей было сравнительно легко на любовь земную («Она войдет, земная и прелестная») ответить небесной, то как на любовь потустороннюю ответить земной страстью, т.е. в чьем образе воплотить эту потустороннюю любовь? Она много размышляла об этом и часто возвращалась к своему стихотворению, пока наконец не почувствовала «первые ее прикосновения» и не поняла, что мучавшая ее всю жизнь страсть находит свое разрешение и исполнение в смерти.
И все-таки утешения религиозной мудрости ей дано не было… После кончины Мережковского, самого близкого ей человека (действительно ее духовной половины), ею овладело отчаяние. Перед концом, находясь у порога смерти, написала она длиннейшую поэму – как бы продолжение Дантова «Ада» - «Последний круг». Написала старательно, сначала ямбическими стансами, затем переделала в терцины (300 строк!) и тут дала волю своему безысходно-мрачному «неприятию». Последний круг – это круг «тошноты нездешней», и к нему влечет ее – смерть.
«Черт» воистину отомстил поэту за мнимую над ним победу. «Поэзия пределов» вылилась в эту предсмертную исповедь с потрясающей силой. Отрывок поэмы был напечатан в «Новом журнале», но критика не придала ей того значения, какое она заслуживает. В заключение я приведу эти напечатанные терцины, они завершат характеристику глубоко трагической души З.Н., мечтавшей о каком-то слепительно ярком сошествии неба на землю и не выдержавшей земного испытания, низвергнутой и конце концов в ужас загробной тьмы:
Вскипают волны тошноты нездешней
И в черный рассыпаются туман.
И вновь во тьму, которой нет кромешней,
Скользят к себе, в подземный океан.
Припадком боли, горестно сердечной,
Зовем мы это здесь. Но боль – не то.
Для тошноты, подземной и навечной,
Все здешние слова – ничто.














