11466-1 (635547), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Косвенным подтверждением того, что автор-повествователь в немалой степени разделяет убеждения Мечика, служит опубликованная глава из ранней, но неоконченной повести "Таежная болезнь": проигрывая в воображении, как отнесется к его исчезновению партийная молодежь, искренне его любившая, Старик не мог скрыть от самого себя всей неприглядности картины: "...Тесная, набитая людьми каморка вставала перед ним во всей своей неприглядности: душно, накурено, наплевано, налито на столах, у людей потные, возбужденные, пьяные лица". Старик - не юный Мечик, это опытный командир, он пугается таких мыслей, понимая, что они очень опасны для него.
Вопреки общей тенденции советской литературы и критики 20-х, особенно 30-х годов наносить удар "по самому праву осознавать свою индивидуальность" (с этим тезисом современной критики нельзя не согласиться) "Разгром" в целом из этой общей линии выпадает. Постоянная рефлексия Мечика не может интерпретироваться негативно, ибо это ключ к пониманию и образа Сергея Костенецкого в "Последнем из удэге" - образа явно положительного и также наделенного автобиографическими чертами. "Последний из удэге" имел общие корни с "Разгромом": "Я не думал... что это будут два произведения, а думал писать один роман",- вспоминал Фадеев (2; 505). Лишь в процессе работы сюжеты оформились как абсолютно самостоятельные, и это тоже косвенное подтверждение родства образов Павла и Сергея. Первой на это обратила внимание А.Тамарченко. Выдав привычную обойму обвинений в адрес Мечика, в том числе и в интеллигентском индивидуализме, она тем не менее отметила, что в контексте с образом Сергея Костенецкого "путь Мечика к предательству выглядит уже как частный случай, связанный скорее со слабостью его натуры... чем с его интеллигентской сущностью" (21; 186-187). Действительно, то, как показан Мечик в конце романа - с двойственностью индивидуалистической психики, склонной к самообману и самооправданию, было потом развито в образе Стаховича, но последний - схема в сравнении с образом Мечика.
Наконец, то, что изначально с образом Мечика не связывалось негативных эмоций, подтверждает генезис редкой фамилии героя. Фадеев слышал о Тимофее Анисимовиче Мечике, молодом сельском учителе, одном из первых организаторов и руководителей партизанского движения в Сучанской долине. Он погиб смертью героя весной 1919г., еще до того, как Фадеев попал на Сучаны. Фадеев признавал, что интерпретация образа Мечика как предателя "чрезвычайно обидна для его памяти" (из письма Н.К.Ильихову в 1956г.). Позднейшее объяснение Фадеева, что он знал спекулянтов по фамилии Мечик, откровенно говоря, доверия не вызывает и выглядит как желание подладиться под господствующий стереотип критики.
Итак, почти на протяжении всего романа Мечик вовсе не выглядит столь негативным персонажем, каким представляла его критика. В самом деле, что крамольного можно увидеть в переживаниях Мечика после мензурки Фролова: "Весь день он будто плыл в тумане, сотканном из чужих и строгих, отделяющих его от остальных людей мыслей об одиночестве и смерти. К вечеру эта пелена спала, но он никого не хотел видеть и всех боялся"? И нет вины Мечика в том, что "окружающие его люди нисколько не походили на созданных его пылким воображением. Эти были грязнее, вшивее, жестче и непосредственнее". Еще один эпизод: Мечик показывает Варе портрет "девушки в кудряшках", а она, вздрогнув от неожиданного и резкого голоса мужа, роняет его и, не замечая, наступает на нее ногой. "А когда они ушли, он (Мечик - Л.Е.), стиснув зубы от боли в ногах, сам достал вмятый в землю портрет и изорвал его в клочки". Мотивы поступка героя явно неоднозначны. Здесь и увлечение Варей, которое уже изменило прежнее отношение к далекой девушке, казалось, что ее лицо "с чужой и деланной веселостью". И хотя Мечик боялся сознаться в этом, но ему странно стало, как мог он раньше много думать о ней. Здесь и ревность к некстати появившемуся Морозке, вылившаяся в такой вроде бы неуместный, но в то же время естественный жест-разрядку. Здесь и прощание с самим собой, оставшимся в прошлом. А потом и раскаяние в том, что сделано: "...Не живу - я точно умер: я не увижу больше родных мне людей и этой милой девочки со светлыми кудрями, портрет которой я изорвал на мелкие клочки... Боже, зачем я изорвал?.. Как я несчастен!.."
Психологически оправдана и двойственность Мечика в эпизоде с корейцем. Его порыв: "Нет, нет, это жестоко, это слишком жестоко",- на первый взгляд терпит фиаско: " Мечик знал, что сам никогда не поступил бы так с корейцем, но свинью он ел вместе со всеми, потому что был голоден". Эта фраза - "ел со всеми" - трактовалась как авторское обвинение герою в лицемерии и непоследовательности. Фадеев якобы одною фразой убивает так называемый "гуманизм" Мечика. Но так ли это? Нет в тексте этого "убивает", и гуманизм героя не стоило определять как "так называемый гуманизм", как будто речь шла о нацистских преступниках, разглагольствующих о благотворности печей в Освенциме. В словах "ел вместе со всеми" - суровая правда жизни, понимание того, что слаб человек и что он сам это осознает. Неопровержимым доказательством "вины" Мечика, таким образом, как это показано на протяжении всего повествования, остается лишь эгоистичность: "Я вовсе не обязан страдать за других", что не может превратить героя в хрестоматийного предателя.
Противоречия авторской позиции
Но, как говорится, из песни слова не выкинешь. Есть в "Разгроме" слова, на которых строится и концепция Е.Добренко, и выводы как коммунистической, так и современной нигилистической критики. Мы имеем в виду непосредственную авторскую оценку поступка Мечика в конце повествования: "Чем отвратительней и подлей выглядел его поступок, тем лучше, чище, благородней казался он сам себе до совершения этого поступка..." Меньше всего хотелось бы, чтоб те, кто остается верен Фадееву, стыдливо не замечали этот отрывок - единственное основание для той жестокой оценки, которую давала Мечику, а теперь - Фадееву, критика. Здесь автор как выразитель общественной партийной позиции с ее безусловным подчинением личности коллективу прибегнул к прямому писательскому слову и вступил в явное противоречие с автором - творцом целостного художественного мира (как известно, противоречия в литературном произведении - вещь не такая уж редкая, прослеживаемая на самых разных уровнях: концептуальном, структурном, стилевом). Прямая тенденциозность, которой счастливо избежал Фадеев на протяжении всего повествования, вдруг взорвала художественное единство произведения, смыкаясь с суждениями в фадеевской публицистике, где, к сожалению, Мечик также характеризуется негативно, как человек мелкий, трусливый, ничтожный. Именно эта авторская характеристика противопоставила сюжетные линии Морозки и Мечика. Вот типичная для советского литературоведения логика прочтения фадеевского финала:
"Интеллигентствующий, с внутренней рефлексией (вспомним, как он реагирует на конфискацию у корейца свиньи, смерть Фролова, расстрел человека в жилетке) - Мечик в конце романа предстает... в своей бездуховности. И, наоборот, грубый матершинник Морозка в конце романа поднимается на такую высокую ступень духовного развития, что способен ставить и решать извечные "мировые" философские проблемы смысла человеческой жизни на земле".
На деле на протяжении романа шла речь о разных человеческих характерах, к тому же обусловленных средой и воспитанием, и усугубленных любовным соперничеством. Одна из первых фраз романа - именно об этом - об антагонизме, рожденном неравными возможностями изначального приобщения к культуре, что усугубило и чувство ревности:
"Лицо у парня (Мечика - Л.Е.) было бледное, безусое и чистенькое, хотя вымазанное в крови". "Морозка не любил чистеньких людей. В его жизненной практике это были непостоянные, никчемные люди, которым нельзя верить" и которые "отделяют себя от тех, кто, как Морозка, не умеет вырядить свои чувства достаточно красиво".
Морозка, в общем-то спокойно относившийся к легкому поведению Вари, негодовал от мысли, что любовником жены может быть такой человек, как Мечик. А.Тамарченко увидела в направленных против Мечика внутренних монологах Морозки "авторское единомыслие" (21; 186). Да, слова "В его (Морозки - Л.Е.) жизненной практике это были..." как будто объединяют автора и Морозку против Мечика, но тогда надо трактовать как "авторское единомыслие" и такие строки романа: "Морозке казалось теперь, что он всю жизнь, всеми силами старался попасть на ту, казавшуюся ему... правильной дорогу..., но кто-то упорно мешал ему в этом. И так, как он никогда не мог подумать, что этот враг сидит в нем самом, ему особенно приятно и горько было думать, что он страдает из-за подлости людей - таких, как Мечик, в первую голову. В минуты, когда неприятные воспоминания наваливались на него тяжелой грудой, Морозке казалось: Мечик нарочно встал на дороге, стараясь сбить его с какой-то правильной линии".
И первый, и второй монологи не могут быть противопоставлены в своей содержательной сути, и во втором разграничение авторской позиции и позиции Морозки самоочевидно.
Сложнее обстоит дело с началом XII главы, где из-за явной художественной нестыковки двух сознаний, в нарушение художественной логики "абзац Мечика" необоснованно разрывает поток сознания Морозки, такая иллюзия "авторского единомыслия" действительно возникает. (Возможно, это более позднее наслоение писательского произвола, о котором мы еще будем говорить ниже). Но сами по себе посвященные Мечику страницы, вплоть до финала ничего негативного не несли.
Напротив, в финале трижды повторенный эпитет "отвратительный", как назван в этих строках поступок Мечика, и другие: "подлый", "несмываемо-грязное пятно поступка", "вороватое тихонькое паскудство" несостоявшегося самоубийства - вступают в полное противоречие с тем, что читатель узнал о Мечике ранее и что заставляет с сочувственным вниманием и даже состраданием отнестись к судьбе. А в этом ведь тоже проявляется авторская позиция. Восхваляя или, как теперь, проклиная Фадеева только за его субъективный суд над Мечиком - всего лишь полтора десятка строк, - мы тем самым игнорируем большое, талантливое и правдивое произведение в целом.
Авторская позиция как воплощенное в системе художественных средств отношение к герою фактически нейтрализует ту роковую характеристику поступка Мечика, на которую опираются сейчас ниспровергатели "Разгрома" и которую, пожалуй, стоит понимать как проявление авторского сознания, оставшегося нереализованным на уровне художественной концепции. Ведь и само объективное описание поступка Мечика, не успевшего дать предупредительный выстрел еще не дает оснований для тех убийственных эпитетов ("предательский", "гнусный" и т.д.), которые мы привели выше. Плохо понимавший, зачем его поставили вперед, погруженный, как, кстати, и Морозка, "в сонное, тупое, не связанное с окружающим миром состояние", он, неопытный еще или скорее бесталанный боец (не случайно Левинсону "показалось что-то неправильное в том, что Мечик едет в дозор, но он не смог заставить себя разобраться в этой неправильности и тотчас же забыл об этом"), не мог не испытать "чувство ни с чем не сравнимого животного ужаса", неожиданно наткнувшись на казаков. И ужас погони, и детское желание заплакать, и наступивший после минутного отдыха взрыв отчаяния: "Вдруг Мечик быстро сел, схватившись за голову, и громко застонал. Бурундучок, испуганно пискнув, спрыгнул в траву. Глаза Мечика сделались совсем безумными. Он крепко вцепился в волосы исступленными пальцами и с жалобным воем покатился по земле". В этих описаниях, как и в упоминании об "унизительных телодвижениях", "барахтаньи на четвереньках", невероятных прыжках, нет авторского осуждения предательства, издевки, а есть понимание человеческой слабости, растерянности, мук самоосуждения, и даже смешанного со стыдом и страхом чувства освобождения и надежды, которая, как известно, в человеке умирает последней.
На чем зиждилось главное обвинение против Мечика? - на тезисе незыблемости правды революции, во имя которой приносились жертвы, на тезисе ее исторической закономерности, подтверждаемой опытом последующих десятилетий якобы успешного построения социалистического общества (кстати, действительно имевшего какие-то свои преимущества). Это было свойственно и Фадееву, в котором общественный деятель часто брал верх над художником, и критике 30-70-х годов. Зловещие черты материализованной утопии и ее нежизнеспособность как всякой утопии в пору создания "Разгрома" предчувствовали немногие - Е.Замятин в романе "Мы", А. Платонов в фантасмагориях "Чевенгур" и "Котлован", причем в публицистике А.Платонова мы также найдем апологию происходящего. Теперь, когда то, что было художественным предвидением Замятина и Платонова, осознается как историческая реальность, когда стали популярными идеи неизбежного краха всех и всяческих проектов построения социализма, то разочарование в революции и ее вершителях, которые пережил Мечик, вовсе не ведут к автоматическому его осуждению. В отличие от плоских, однолинейных произведений, создаваемых другими защитниками социалистической идеологии, "Разгром" как произведение художественное, как подлинная классика, обнаруживает те смыслы, которых не мог в свое время постичь даже сам Фадеев-публицист.
Аргументом того, что вначале образ Мечика задумывался и реализовался как положительный, служит сохранившаяся в архиве авторская характеристика одноименного героя повести "Таежная болезнь": Мечик - "стройный белокурый парень лет восемнадцати", председатель отрядного Совета, потерявший "веру в необходимость и справедливость того дела, которому отдавал жизнь". Здесь акцент сделан не на трусости и предательстве, а на духовной драме, и можно только пожалеть, что она осталась нераскрытой. В "Разгроме" Мечик, ощущая себя "в большом враждебном мире", принимает решение "как можно скорее уйти из отряда", а после случившегося в дозоре дорога в город оказалась для него единственным выходом. Тоскливо осознавая: "Вдруг там белые?- он вдруг подумал: "А не все ли равно?" Эта "криминальная" фраза муссировалась во многих критических работах прошлого, но за ней опять-таки не стоит прямое авторское осуждение. Она соответствует миропониманию героя, для которого революция так и не стала кровным делом, или он в ней разочаровался, и это разводит дороги героя и автора. Напомним, что и в некоторых других произведениях 20-х годов не объявляли подонком человека лишь за то, что он мыслил свою жизнь и при белых, а взаимоотношения с красными его также не волновали. Хотя фединский Ростислав и удивлялся брату, идущему в занятый белыми город, приоритетность духовной жизни Никиты Карева ("Братья") автором под сомнение не ставилась. Фадеев-публицист на изображение человека, оказавшегося чуждым революции, темные мазки наложил. И даже создается впечатление, что он заставлял себя это делать, ибо финал произведения вступал в противоречие с остальным художественным целым.
Объективный смысл романа















