3638-1 (634797), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Сохраняя главным критерием "правильное христианство", твердея в мысли от крепости догмата или, напротив, впадая в хлестаковскую необыкновенную легкость мысли от борьбы с догматом, – следуя такими путями, критик непременно потеряет сущностно-ценное для понимания произведения – потеряет чутье художественной силы литературы. Тогда он не отличит смелость и искренность человеческого признания в борьбе за подлинное в себе от "безверия и темного начала", испугается трагизма потери или обретения веры, списав все на первородную греховную поврежденность человеческой природы и "попорченность воззрений" автора произведения, или с глупой щедростью все подряд включит в "православную прозу", превращая литературу в "православие без берегов" и границ.
В литературе, когда она говорит о человеке, "правильного" оказывается гораздо меньше, чем мы желаем – до "правильного" так трудно дотянуться и так долго нужно расти. И, конечно же, я веду речь о той литературе, что и сама ищет правду о человеке не на мировой свалке виртуального мира, не в "игрушках" фэнтези, не в постмодернистском "великом безликом", – веду речь о той литературе, что не презирает реальности и знает о "боли бытия". Веду речь о писателе, обладающим творческим даром и тратящим всего себя на реализацию его. Пока есть такие писатели, критик имеет право говорить о художественной литературе; если вдруг их не станет, то он будет говорить о "туристической" массовой беллетристике. А пример с Михаилом Елизаровым как раз яркое тому доказательство – чем меньше таланта, тем больше тяга к "конструктивности идеи" ("православности", "язычеству", "либеральности", "монархичности" и прочему). У подлинного таланта нет этой нарочитой заданности, этой искусственно-прочерченной графики идеи. Тут к герою чаще всего "прилагается" идея, а не вырастает изнутри его самого. Чем мельче талант – тем больше он "пишет идеями", и чем ярче – тем больше он "пишет образами". Роман Елизарова достаточно раз прочитать и продумать: такие герои-идеи доступны разуму (если у иного автора нет цели сделать их "недоступными разуму"); но вот о живых художественных образах русской литературы историки и критики будут писать до тех пор, пока вообще останется в человеческой культуре потребность в познании тайн художественности и тайн человеческой личности…
Церковь с ее вероучением, повторим, призвана к личному спасению человека. И мы знаем, что в действительности это так и происходит – самые убедительные примеры тому наши православные подвижники и праведники. Но литература не может и никогда не сможет взять и "спасти душу" читателя, даже прибегая к аристотелевскому катарсису. Она может подтолкнуть к вере (есть свидетельства, что такое воздействие на читателя имел Достоевский), может заставить обернуть свой взор внутрь себя в поисках правды и веры. Но "очистить душу от аффектов", о чем замечательно писал в нашем журнале Н.И.Калягин в своих "Чтениях о русской поэзии", – литература не может. Следовательно, критерий оценки художественной литературы нужно и должно искать, исходя из самоопределения литературы и ее способа говорить о мире через создание художественного образа.
Церковь учит правилу, догмату, христианскому благочестивому поведению – учит буквально "жить во Христе". Догмат – незыблемое основание христианства и православия. Литература (в лучших ее образцах) дает нам "жизнь в искусстве". "Живой" художественный образ – высшее, принципиальное основание творчества, но свою "принципиальность" вынужденное постоянно доказывать в борьбе. И если в Церкви вопрос о качестве догмата, о разнообразии догмата вообще не стоит, то в литературе "качество образа" принципиально именно в связи с его бесконечным разнообразием (вплоть до анти-образа, то есть "некачественного образа").
Экспериментаторы и ревнители благочестия
Творческое самоощущение во многом противостоит религиозному мирочувствованию. Писатель обречен на новизну, но новизна, содержащая в себе потенциал будущей традиции – удел немногих. Остальные, особенно сегодня это очевидно, работают в стиле эпатажа, римейка, цитации, трансагрессивности. Современный читатель также настроен на смену впечатлений, получаемых от литературы. Верующее сердце и просвещенный Евангелием ум, напротив, стремится к устойчивости, постоянству, медленному духовному прибытку. Православный человек включен в ежегодно неизменный ход церковной жизни, где главные вехи – двунадесятые праздники. Современного человека светской плюралистической культуры А.С.Панарин назвал, повторю, "туристом", а человека традиции – "паломником". Человек религиозной традиции дорожит повторением и черпает силы в устойчивой регулярности, что, конечно же, требует гораздо более глубоких и целостных личностных сил в сравнении с отстраненным коллекционированием новых экзотических впечатлений. Итак, фундаментальное свойство православного учения – верность, устойчивость, консервативность, повторяемость. Текут столетия, проходят чередой поколения и каждое из них все теми же словами свидетельствует о своей вере, исповедует тот же Символ веры и соучаствует в Таинстве Евхаристии. На мой взгляд, все, кто столь возмущен "ортодоксами" и "ревнителями благочестия" как раз и относятся к типу туриста. Они любят провокацию по отношению к христианской традиции, и даже тогда, когда "ревнители благочестия" рта не открывают, туристам кажется что они их как-то "преследуют", не давая развивать их экспериментальный проект в искусстве. Но "преследуют" их не ортодоксы, а сама неизменная христианская традиция с ее огромной "силой тяжести" (естественно духовной), стоящая и за "спиной" свободных экспериментаторов. Само это чувство "преследования" – добрый знак, так как свидетельствует, что даже скорый "на руку" и выводы критик имеет заповедный шанс увидеть все иначе, зато этого шанса нет у "специалиста по этике" – профессионального резонера. Исходя из разных фундаментальных свойств православного учения и творческого самочувствия мы не просто не должны придумывать некую "православную прозу", а, напротив, сегодня первейшей задачей стоило бы полагать проведение границ, напоминание о разных силах, целях и возможностях Православия и творчества.
Собственно ощущение различия между Православием и литературой Елизаров тоже дает в своем романе, вкладывая в уста другого героя – отца Григория – следующие мысли: "С моей точки зрения, книги могут быть либо религиозными, либо светскими…В религии лежат истоки художественной литературы. Она тоже своего рода литургия, только повторенная на свой лад автором. Так, каждый писатель в некотором смысле религиозен, поскольку вдыхает жизнь в придуманные образы, но это, выражаясь в дантовской терминологии, лишь "Божественная Пародия" на действительную связь между человеком и Богом, "похоть очей", как говорил апостол Иоанн… Принято говорить, что светская литература также дает представления об этике, морали и способна подтолкнуть к размышлениям о высоких материях. Но человеку, приучившему себя однажды питаться "художественным", опошленным бытием, "божественное" становится не по вкусу… Литература схожа со склепом, в котором страница за страницей, камень за камнем замуровывается дух… У светского нет и не будет доступа к духовному"(3, 181-182). Соглашаясь с автором в последнем утверждении, все же отметим, что никакой литургией литература не является, но и отбирать у нее возможность "подтолкнуть к высоким материям" на основании "божественной пародийности" сегодня безумно и глупо. Особенно сейчас, когда читателей, сохраняющих вкус к чтению вряд ли много больше, нежели людей воцерковленных. Роман Елизарова, действительно, скорее "смотришь", нежели читаешь. Его жирные яркие краски, картинность и динамичность сюжета, интеллектуальная начинка насытят любой "балаганный вкус". Но вот только художественного наслаждения от чтения романа "Pasternak" получить невозможно.
Собственно, литература, если прямо соотносит себя с Православием, имеет возможность идти несколькими путями. Другой путь – это создание ясной, простой нравоучительной литературы (В.Крупин, отчасти Н.Коняев, Д. Орехов и другие). Такая литература всегда теряет свои художественные дары, но зато никогда не спорит ни с одной вероучительной догмой. Нравственное богословие принимается, не обсуждается, – в нем не сомневаются, ему следуют. Им проверяют свои выводы и писатель как бы всегда "сдает урок" (что, безусловно, может и не уберечь от некоторых падений и ушибов). Любителей литературного экстрема, в принципе, начинает всегда раздражать такая незамысловатая и простая позиция. Она начинает казаться "официальной", писатель же начинает восприниматься как загордившийся "проповедник", получивший некую индульгенцию от всех литературных грехов. Естественно, что ему тут же попеняют, напомнив о партийном прошлом или усомнившись в качестве его личной веры. Я не обсуждаю и не намерена обсуждать личную веру кого бы то ни было. А потому говорю здесь только о том, что писатель сам сделал публичным в своих сочинениях.
Действительно, не только Владимир Крупин – наш современник, но и классик Федор Михайлович Достоевский никак не могут претендовать на роль проповедников и "учителей Церкви". Действительно, никакая "церковная тема" сама по себе не гарантирует художественное качество произведения. И все же не будем забывать, что душеполезная литература была всегда – она умиляла, трогала, заставляла тосковать о светлом и добром. Но никогда она не была агрессивна, никогда не была "проблемна", никогда не стремилась на передовые рубежи эстетики. Она только поддерживала в человеке надежду и теплое чувство. У нее всегда есть, был и будет свой читатель, а сам по себе стиль и эмоциональный тон этой литературы сложился в классическом XIX веке. Эта литература гораздо меньше какой-либо другой "нуждается в развитии". Если в XIX веке о русской трагедии века XVIII говорили, что она – "помощь правительству", то о душеполезной литературе можно сказать, что она – "помощь Церкви" и утешение человеку, не желающему бороться с соблазнами новой литературы, а уж тем более читать многих нынешних экспериментаторов. Впрочем, писатели – ревнители благочестия – могут и сами не избежать соблазна, как Владимир Крупин, написавший странную и небрежную повесть "Арабское застолье", где недопустимая на своей земле "вероисповедная широта" вдруг стала возможна среди другого народа другой веры, а "православное зрение" писателя явно заплыло жирком от немыслимо-роскошных восточных объеданий.
Конечно же, читатель, боримый страстями, мучимый вопросами согласования своей личной веры (или своего неверия) с "нашей современностью", ошарашивающей каждого ежедневно не просто соблазнами, но дыханием смрадным и ужасным, – конечно же, такой читатель не удовлетворится нравоучительной и доброй литературой. Для него в ней – очень много общих истин, но нет пути к ним.
Нет пути к христианским истинам и в том типе литературы, который был назван критиком В.Бондаренко "православной прозой" в лице писателя М.Елизарова.
"Христианин возможен"
Именно так назвал Юрий Самарин свою статью, взяв заголовком слова Ф.М.Достоевского (7). Да, христианин в литературе возможен. Но как он возможен?
Прямой "идейный перенос" в литературу "Символа веры", евангельских притч, например, даже при утверждении их или оппозиции к ним, превращается к нечто иное – абсолютная ценность его членов становится фальшивой драгоценностью. И это качество литературы талантливый писатель чувствует. Василий Дворцов (из Новосибирска) в замечательном рассказе "Обида" вывел героем верующего школьного учителя Павла 87). Есть в рассказе такой эпизод – учитель постепенно и осторожно, но достаточно открыто начинает проповедь Евангелия среди школьников (и это – в советское время!). Школьники его провожали домой, а он пересказывал им евангельские притчи и истории. "Павел вдруг остро понял, физически ощутил, что никак не может передать им то удивительное состояние сердечной радости, какое испытывал сам при чтении. Все те же слова… в его устах становились легковесными, необязательными, они не несли в себе силовой наполненности прямого прочтения. И от этого сюжеты приобретали ненужную эпичность, отстраненную сказочность. Пересказ Истины не животворил, а только насыщал любопытство" (8, 118) (Выделено мной – К.К.). Писатель тонко, но твердо провел ту границу, что указывает на возможности собственно литературы. Она может только пересказать Истину, но она же может глубоко и сильно рассказать о человеке, жаждущем или отвергающем Истину. Сама Истина будет всегда располагаться в ином пространстве – церковном, вероучительном, Евангельском. Рассказы Василия Дворцова ("Обида", "Дневник офицера"), как и недавний роман "Аз буки ведал" – редкий и талантливый пример "возможности христианина" в современной литературе. В романе ("Москва" 2003, № 1,2) опорным стрежнем всего авторского замысла как раз и стал спор национального и религиозного начал в самом главном герое. Татарин по отцу и русский по матери, то есть лишенный национального единства уже и внутри себя, герой в принятии Православия находит то смиряющее и примиряющее начало, что придает цельность его личности (но, естественно, не лишает земных проблем). Однако при этом роман "Аз буки ведал" только потому и стал полновесной литературой, что скрепляющим его единством стал именно русский взгляд самого автора, прилепленного к отечественной культурной традиции. Вобрав разно-национальное, примирив его через религиозное, подчинив то и другое своему художническому укорененному таланту, Василий Дворцов написал, в результате, современный русский роман. И, на мой взгляд, это единственно подлинный путь в литературе. Воссоздавать, раскрывать, открывать другим как фундаментальные свойства русской души, так и "приобретаемые" ей качества, оформленные "современностью" – вот что доступно художественной литературе и является ее целью. Так "снимается" проблема принципиального подчинения искусства и творчества "высшим религиозным задачам".















