77030-1 (622723), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Позднее Ницше нашел утоление своей жажды вечной жизни в учении о вечном возвращении, где прозвучала самая громкая, пронзительная фанфара его высшей надежды. Мысль о вечном возвращении впервые была зафиксирована философом в 341 фрагменте "Веселой науки". Здесь эта идея высказана пока как некий соблазн и вопрос, нашептанные ему в "уединеннейшем одиночестве" "неким демоном": речь идет о возвращении его (как и всех остальных) снова в жизнь через какой-то цикл времени, причем возвращении буквальном, до запятой и точки, до малейшей складочки и жеста всего того, что он пережил, переживает и переживет еще в этой жизни, в том же природном и человеческом антураже - вплоть до вот этого лунного света и паука в углу... Пока он - на перепутье выбора: послать ли проклятие такому демону с его речами или, напротив, благословение. Пока это только предположение, только экзистенциальный вопрос к себе, но начинающий властно забирать его воображение, его веру. Но и позже, начиная с "Так говорил Заратустра" (1883), когда Ницше объявленно установит эту веру в основание своей философии, собственно большей, более глубокой разработки, чем в этом первом наброске, она не получит. Разве что расцветится поэтически-ритмическими фигурами, опьянится экстатической эмоцией:
"Все идет, все возвращается; вечно вращается колесо бытия. (...) Все разлучается, все вновь друг друга приветствует; вечно остается верным себе кольцо бытия" (2, 158).
Эту идею Ницше прорекламировал как невероятное прозрение, как сугубо свою и оригинальную - тогда как она была в той или иной форме у орфиков и пифагорейцев (а кто лучше Ницше знал античность!), не говоря уже о том, что он в близком ему "естественно-научном" варианте столкнулся с ней в книге Дюринга "Курс философии" (Лейпциг, 1875), где тот высказал чисто умозрительную мысль, что мировой процесс мог бы иметь циклический характер - при предположении конечного числа комбинаций "строительных" частиц в вечном универсуме, так что завершается одна огромная космическая стадия этих комбинаций и начинается все сначала. Но интересно, что сам Дюринг не принял этой идеи, полагая, что сами эти соединения частиц (придающие тот или иной вид вселенной, земле, человечеству, всякой твари и вещи в тот или иной момент времени), бесконечны и повториться буквально никак не могут.
Вообще удивительная механистическая абсурдность этой идеи, которую в упор не желает видеть ее очарованный апологет, какое-то страстно-"мошенническое" закрывание глаз на очевидное и всем известное (хотя бы ее философскую родословную) поражает, тем более у такого "разоблачителя" всяческих религиозных и философских трюкачеств и "фальшивых монет". Что значит очень не хочется смерти и персонального исчезновения; какие бы опьяненные дифирамбы ни исторгались у этого ученика Диониса и природопоклонника, очень хочется "воскрешения", личного бессмертия, хоть такого, дурно-бесконечного, с теми же головными болями и рвотами, с тем же одиночеством, с теми же странствиями по пансионам, созданием все тех же книг, очевидно, совершенно бесполезных, раз ничего так и не меняется в этой вселенской карусели! Именно наличие эмоционального "воскресительного" (хоть и нелепо-искаженного) подспуда в этой идее Ницше позволило Федорову так соотнести ее со своим учением: "Учение о бесконечных возвратах, слепою силою производимых, не есть ли недоказуемое и только переходное к учению о едином возврате, делом доказуемом, через объединение всех в деле обращения слепой силы в управляемую разумом..." (III, 150).
Дефектность этого "переходного" ницшевского учения Федоров выявил четко - впрочем, не надо быть особенным философом, чтобы сразу же уловить его почти умилительную нелепость. Раз будет возвращение, и много, много раз, значит, не меньшее количество раз оно уже было в прошлом, но что-то никто такого не помнит - значит речь идет о какой-то беспамятной, без личностного сознания реинкарнации - и тогда какой в ней смысл для чающего вечной сознательной жизни? А уж что говорить об абсурде случайного сведения частиц в ту же конфигурацию сего большого и малого в тот или иной момент поворота гигантского мирового колеса бытия, и тебя в том числе (разве ты - просто агрегат элементарных частиц и все, просчитываемая человеко-машина?!). Для "научного" обоснования идеи о бесконечных возвратах "приходится доказывать, - писал Федоров, - самыми отвлеченными аргументами конечность и постоянство элементов, как раз однако (заметим мы) - вразрез с опытною новейшею наукою, для которой и атом перестал быть нерассекаемым, нераздробимым" (II, 148-149).
Этим "невольным, бессознательным возвратам", записанным, по ребяческой вере Ницше, в самой природе космических вещей, с регулярно повторяющейся "неотмененною всеобщею и всемирною казнью - смертью всех и каждого" (II, 132) Федоров противопоставил центральный пункт своего учения: "единый, сознательный и добровольный возврат", всеобщее имманентное воскрешение и преображение всех когда-либо живших сознательных и чувствующих существ.
Никто, пожалуй, проникновеннее Федорова, величайшего борца со смертью в истории мировой мысли, не мог почувствовать личный, даже терапевтический характер идеи вечного возвращения, этой последней "научной", "материалистической" соломинки, за которую хватался в холодных водах подступавший единственной смертной "достоверности" тот, кто имел дерзость назвать себя не только безбожником, но и Антихристом, ожесточенно отвергнуть христианское воскресение и "жизнь будущего века". "Не путем естественного хода развития философской мысли явилась у Ницше мысль о возврате", будучи "даже полным противоречием всей его философии" (II, 133) - Федоров имеет в виду ту магистральную линию его учения, что связана с пафосом перерастания себя, с идеей сверхчеловека, воли к власти, то "вечное становление", требующее активности воли, стремящееся к повышению бытийственного качества, которые приходили в неразрешимое противоречие с пассивным, невольным возвращением, на веки вечные консервирующим каждый поворот земного и космического колеса. Недаром и самого пророка вечного возвращения, Заратустру, до окончательного примирения с этой идеей, в момент жесточайшего духовного кризиса душит, заползает в глотку "великое отвращение к человеку", мысль о "вечном возвращении самого маленького человека", т.е. как раз о неизбывности в бытии всего мелкого, слабого, недостойного, вытекающая из постулата возвращения в том же качестве и облике. Здесь это "отвращение! отвращение! отвращение!" доходит до того, что всегда так неистово клеймил сам философ, - до настоящего нигилизма, отрицания бытия как такового: "Это было неприязнью моей ко всякому существованию" (2, 160). В распаленном поэтически-метафорическом самовыражении Заратустры, в потоке его мечущегося сознания приоткрывается та реальная и вряд ли когда окончательно погашенная внутренняя борьба самого Ницше с глубоким отвращением к идее вечного возвращения, при видимом, подозрительно слишком энтузиасмическом торжестве ее в проповеди мыслителя.
""Заратуштра" - глубоко индивидуальное произведение, это история внутренней жизни автора (...), - писал Федоров. - И над всем господствует и все освещает изображение его наивысших надежд и конечной цели" (II, 123). И хотя сам автор говорил, что основная мысль этого заветнейшего его произведения - идея о вечном возвращении, на деле настоящую мыслительную оригинальность ему придает, конечно же, та первая "благородная истина" (говоря словами Будды), с которой спустился с гор пророк Заратустра: "Я учу вас о сверхчеловеке. Человек есть нечто, что должно превзойти" - с характерным обращением к активности самих людей: "Что сделали вы, чтобы превзойти его?" (2, 8). "Сверхчеловек - смысл земли" (2, 8) - Ницше провозглашает необходимость высшей цели, которая устремит эволюцию человека, причем эволюцию активную, требующую усилий его самого ("созидать дальше себя" - 2, 25) к следующей ступени сверхчеловека.
Сверхчеловек, должный явиться в будущем, и само это великолепное будущее вводится Ницше как идеал, целевая причина настоящего. Философ устанавливает тот ценностный вектор вперед, к будущему, любви не к ближнему, а к дальнему, что так утешительно как клич и надежда ляжет на сердце целому поколению революционных романтиков и социальных реформаторов, освободив их от долга и любви к прошлому и настоящему, став замечательным алиби их нынешней жестокости, уродств и преступлений. (С другой стороны, и Достоевский, и Федоров, и другие русские религиозные мыслители, при всей их устремленности в другой зон бытия, в "будущий век", опирались прежде всего на любовь к ушедшему, к прошлому, к ближнему, из которой, по их мнению, только и могло произойти достойное будущее.)
В "Так говорил Заратустра" звучало много поэтически возвышенной, часто неистово-экстатической риторики, тогда еще совсем свежей и привлекательной, но которая уже так скоро станет невыносимым, громким штампом. Торжественно-дифирамбическая речь шла об устремленности только вперед, о росте "не только вширь, но и ввысь (скоро Горький провозгласит девиз человеку: "вперед и вверх"), об открытии "родников будущего и новых источников", об "отважных и терпеливых" мореплавателях в будущее... Но Федоров уже тогда, когда многие опьянялись этой риторикой, не цепляющей преобразовательной конкретики, находил ее для себя, "человека, жаждущего дела", вычурным, неопределенно-пустым многословием.
Действительно, сказать с какой-либо очевидностью, в чем суть этой новой ступени человека, в каких чертах провидится страстно чаемый сверхчеловек, не так легко - "верхом на символах" в развевающихся поэтических одеждах несется он на крыльях восторженного дифирамба. Это какое-то значительно более могучее, цельное, свободное, чем нынешний человек, существо, вставшее по ту сторону добра и зла и само для себя созидающее свои ценности, свое будущее, существо, брызжущее избытком жизни, породнившееся с природой, великолепно-безжалостное, "роковое и непреклонное", подталкивающее в пропасть слабых и жалких, научившееся, наконец, любить самого себя "любовью цельной и здоровой" (2, 138), освободившееся от обессиливающего сострадания, смеющееся в лицо жизни, природы, других, танцующее... Да, танцующее, настаивает его пророк Заратустра, ибо танец - начаток полета, начаток победы над ненавистным духом тяжести. Рождается сверхчеловек в еще смутной пророческой мечте, в порывах желаний и сверхкомпенсаций мыслителя, в исступленных всплесках дерзания, в метафорической поэзии, в риторических вопросах... Является он как провозвестник Царства земного, религии сверхчеловекобожия, занимая трон свергнутого и убитого Бога. "Бог умер: теперь хотим мы, чтобы жил сверхчеловек" (2, 207) - бесконечно повторяется и варьируется эта заклинательно-вероучительная формула.
И в последующих за Заратустрой вещах Ницше речь идет в самом общем смысле о стремлении к "высшему человеку, к высшей обязанности, к высшей ответственности, к творческому избытку мощи и власти" ("По ту сторону добра и зла", 2, 337). Нечто более конкретное проглядывает, пожалуй, в ницшевской апологии инстинкта, самого животно-природного свойства в человеке, весьма потускневшего и почти атрофированного в его многовековой цивилизационной обработке. Для Ницше инстинкт - самая чуткая, безошибочная, державная способность, перед которой должны потесниться другие сущностные силы человека, в том числе разум и особенно чувство. Явившись с лихим молотом громить все религиозные и нравственные ценности, верхом на постулате, что всякая мораль "противоестественна" (в чем он вполне прав: нравственность - установление уже сверхприродное, направленное против безудержья инстинктов), Ницше стоит за натурализм, т.е. "здоровую мораль", подчиняющуюся лишь "инстинкту жизни", начисто изъявшую "ветхие" понятия совести, ответственности, вины, наказания - и тут уже вступают в свои права и "воля к власти", и безжалостность, и подавление слабого, и его устранение, весь махровый букет хищного и "невинного" природного великолепия.
Федоров был не просто особенно внимателен к "Так говорил Заратустра", он должен был буквально вздрогнуть, узнав о таком сочинении. Не забудем, насколько великой и дорогой была для русского мыслителя фигура реального древнеиранского пророка Заратуштры, автора древнейшей части "Авесты", основателя религии зароастризма, с его требованием активной борьбы со злом, утверждением конечном победы добра, полного искупления мира, воскрешения умерших... А тут явился некий псевдоЗаратустра и принес свое "антиевангелие".
Первое и главное, что стало ясно Федорову: сверхчеловек на смерть не покушается, и все его предполагаемые великолепные качества (ими он превозносится над остальными, будто бы жалкими людишками, кого он брезгливо смахивает в труху и опилки бытия) на деле никакого принципиально нового качества, новой бытийственной ступени ему не дают. Но вместе с тем в федоровской логике то, что сверхчеловек не был наделен Ницше привилегией бессмертия, как бы чуть уменьшает порочность этой идеи, ибо в бессмертном сверхчеловеке, действительно, "небольшое несходство с остальными превратится уже в громадное, бесконечное превосходство не только над всеми живущими, но и над умершими" (II, 132) - это вырыло бы такой же онтологически глубокий ров между бессмертным поколением сверхчеловеков и бывшим до него человечеством, как между бессмертными олимпийскими богами и простыми смертными, смердами.