74126 (612333), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Штурм собора Парижской богоматери многотысячной толпой парижской голытьбы, изображенной Гюго в его романе, носит символический характер, как бы предвещая победоносный штурм Бастилии 14 июля 1789 года.
Штурм собора проявляется в тоже время и хитрую политику французского короля по отношению к разным социальным сословиям его королевства. Мятеж парижской черни, ошибочно принятый им в начале за восстание, направленное против судьи, который пользовался широкими привилегиями и правами, воспринимается королем с едва сдерживаемой радостью: ему кажется, что его "добрый народ" помогает ему сражаться с его врагами. Но лишь только король узнает, что чернь штурмует не судейский дворец, а собор, находящийся в его собственном владении, - тут "лисица превращается в гиену". Хотя историк Людовика XI Филипп де Коммин назвал его "королем простого народа", Гюго, отнюдь не склонный верить подобным характеристикам, прекрасно показывает, в чем состоят подлинные стремления короля. Королю важно лишь использовать народ в своих целях, о может поддержать парижскую чернь лишь постольку, поскольку она играет ему на руку в его борьбе с феодализмом, но жестока расправляется с нею, как только она встает на пути его интересов. В такие моменты король и феодальные властители оказываются вместе с церковниками по одну сторону баррикад, а народ остаётся по другую. К этому исторически верному выводу приводит трагический финал романа: разгром мятежной толпы королевскими войсками и казнь цыганки, как требовала церковь.
Финал "Собора Парижской богоматери", в котором гибнут страшной смертью все его романтические герои - и Квазимодо, и Клод Фролло, и Эсмеральда, и её многочисленные защитники из Дворца чудес, - подчёркивает драматизм романа и раскрывает философскую концепцию автора. Мир устроен для радости, счастья, добра и солнца, как понимает его маленькая плясунья Эсмеральда. Но феодальное общество портит этот мир своими несправедливыми судилищами, церковными запретами, королевским произволом. Высшие сословия виновны в этом перед народом. Вот почему автор "Собора Парижской богоматери" оправдывает революцию, как очищение и обновление мира.
Не только штурм собора напоминает в романе о штурме Бастилии, но и пророческие слова мэтра Копеноля предсказывают королю Людовику XI великую революцию. Копеноль объявляет, что "час народа" во Франции "ещё не пробил", но он пробьёт, "когда с адским гулом рухнет башня". И помрачневший король, помещенный художником в одну из башен Бастилии, чтобы это пророчество носило более зримый характер, похлопывает рукой по толстой стене башни и задумчиво вопрошает: "Ведь ты не так-то легко падёшь, моя добрая Бастилия".
Философская концепция Гюго 30-х годов - мир, созданный по антитезе прекрасного, солнечного, радостного и злого, уродливого, бесчеловечного, искусственно навязанного ему светскими и духовными властями, - ощутимо сказывается в романтических художественных средствах "Собора Парижской богоматери".
Всевозможные ужасы, наполняющие произведение, - вроде "крысиной норы", куда навечно замуровывают себя кающиеся грешники, или камеры пыток, в которой терзают бедную Эсмеральду, или же страшного Монкофона, где обнаружат сплетённые скелеты Эсмеральды и Квазимодо, чередуются с великолепным изображением народного искусства, воплощением которого является не только собор, но и весь средневековый Париж, описанный как "каменная летопись" в незабываемой "Париж с птичьего полёта".
Гюго словно рисует то тонким карандашом, то красками картину средневекового Парижа с тем присущим ему чувством цвета, пластики и динамики, которое проявилось у него начиная с "Восточных мотивов". Художник различает и передаёт читателю не только общий вид города, но и мельчайшие детали, все характерные подробности готического зодчества. Здесь и дворцы Сен - Поль и Тюильи (который принадлежит уже не королю, а народу, так как "его чело дважды отмечено…революцией"), и особняки и аббатства, и башни, и улицы старого Парижа, запечатлённые в яркой и контрастной романтической манере (воздушное и чарующее зрелище дворца Ла Турнель с его высокоствольным лесом стрел, башенок и колоколен и чудовищная Бастилия с её пушками, торчащими между зубцов наподобие чёрных клювов). Зрелище, которое Гюго нам показывает, одновременно и ажурно (так как художник заставляет читателя смотреть на Париж сквозь лес шпилей и башен), и красочно (так он обращает его внимание на Сену в зелёных и жёлтых переливах, на голубой горизонт, на игру теней и света в мрачном лабиринте зданий, на чёрный силуэт, выступающий на медном небе заката), и пластично (ибо мы всё время видим силуэты башен или острые очертания шпилей и коньков), и динамично (так читателю предлагается "разлить" по необъятному городу реку, "разорвать" её клиньями островов, "сжать" арками мостов, "вырезать" на горизонте готический профиль старого Парижа да ещё "заставить колыхаться" его контуры в зимнем тумане, цепляющемся за бесчисленные трубы). Писатель как бы поворачивает на глазах создаваемую панораму и дорисовывает её, взывая к воображению читателя; ставит её в разные ракурсы, обращается к разным временам года или часам дня, предваряя в этом эксперименте опыт художников импрессионистов.
Зрительный образ старого Парижа дополняется и его звуковой характеристикой, когда в многоголосом хоре парижских колоколов "густой поток звучащих колебаний… плывёт, колышется, подпрыгивает, кружится над городом".
"…Первый удар медного языка о внутренние стенки колокола сотрясал балки, на которых он висел. Квазимодо, казалось вибрировал вместе с колоколом. "Давай!" - вскрикивал он, разражаясь бессмысленным смехом. Колокол раскачивался всё быстрее, и по мере того как угол его размаха увеличивался, глаз Квазимодо, воспламеняясь и сверкая фосфорическим блеском, раскрывался всё шире и шире.
Наконец начинался большой благовест, вся башня дрожала; балка, водосточные желоба, каменные плиты всё, начиная от сваи фундамента и до увенчивающих башню трилистников, гудело одновременно. Разнузданный, яростный колокол поочерёдно разверзал то над одним просветом башни, то над другим свою бронзовую пасть, откуда вырывалось дыхание бури, разносившейся на четыре лье окрест. Это была единственная речь доступная уху Квазимодо, единственный звук, нарушавший безмолвие вселенной. И он нежился словно птица на солнце. Вдруг неистовство колокола передавалось и ему; его глаз приобретал странное выражение; Квазимодо подстерегал колокол, как паук подстерегает муху, и при его приближении стремглав бросался на него. Повиснув над бездной, следуя за колоколом в страшном его размахе, он хватал медное чудовище за ушки, плотно сжимал его коленями, пришпоривал ударами пяток и всем усилием, всей тяжестью своего тела увеличивал бешенство трезвона…".
Гюго не только выделяет в общей симфонии отдельные голоса разных звонниц, одни из которых возносятся вверх, "лёгкие, окрылённые, пронзительные", другие "грузно падают" вниз, - он создаёт, кроме того, своеобразную перекличку звуковых и зрительных восприятий, уподобляя некоторые звуки "ослепительным зигзагам" молнии; перекаты набатного колокола собора Парижской богоматери сверкают в его описании, "точно искры на наковальне под ударами молота", а быстрый и резкий перезвон с колокольни церкви Благовещения, "разлетаясь, искрится, словно бриллиантовый звёздный пучок".
Романтическое восприятие внешнего мира, как явствует из этого описания, необыкновенно живописно, звонко и феерично: "Есть ли в целом мире что-нибудь более пышное, более радостное, более прекрасное и более ослепительное, чем это смятение колоколов и звонниц."
Этот роман был крупной победой большого художника, победой, не признать которую не могли даже враг Гюго; художественные образы романа были более неоспоримыми и более убедительными доводами художника - новатора.
Роман поражает богатством и динамичностью действия. Гюго как бы переносит читателя из одного мира в совершенно другой: гулкая тишина собора вдруг сменяется шумом площади, которая кипит народом, где столько жизни и движения, где так странно и прихотливо соединяются трагическое и смешное, жестокость и веселье. Но вот читатель уже под мрачными сводами Бастилии, где зловещая тишина нарушается стонами жертв, томящихся в каменных мешках.
Однако при этом богатстве действия роман поражает необычайной концентрированностью; в этом и проявляется мастерство его построения. Автор неприметно, но настойчиво стягивает все нити действия к собору, который становится как бы одним из главных героев, незримо управляется судьбой каждого, даже второстепенного персонажа.
д. Толпа
Одним из главных героев всех сцен является пестрая и шумная толпа парижских простолюдинов, включающая и мастеровых людей, и школяров, и бездомных поэтов, и бродяг, и воришек, и мелких лавочников, и более обеспеченных граждан, которые составляли все вместе позднее единое третье сословие, определившее тремя веками позднее идеалы буржуазно - демократической революции 1789 г. "Третьесословное" понимание общественной борьбы как борьбы всего народа в целом против дворянства и духовенства, против королей и тиранов, выдвинутое Великой французской революцией, надолго определило идеологию Гюго.
"…Эта процессия, которую читатель наблюдал, когда она выходила из Дворца, в пути установила порядок и вобрала в себя всех мошенников, бездельников и воров, бродяг Парижа. Таким образом, прибыв на Гревскую площадь, она являла собою зрелище поистине внушительное.
Впереди всех двигались цыгане. Во главе их, направляя и вдохновляя шествие, ехал верхом на коне цыганский герцог, в сопровождении своих пеших графов; за ними беспорядочной толпой следовали цыгане и цыганки, таща на спине ревущих детей; и все - герцог, графы и чернь - в отрепьях и мишуре. За цыганами двигались подданные королевства "Арго", то есть все воры Франции, разделённые по рангам на несколько отрядов; первыми шли самые низшие по званию. Так по четыре человека в ряд, со всевозможными знаками отличия соответственно их учёной степени в области этой странной науки, проследовало множество калек - то хромых, то одноруких: карманников, богомольцев, эпилептиков, скуфейников, христарадников, котов, шатунов, деловых ребят, хиляков, погорельцев, банкротов, забавников, форточников, мазуриков и домушников, - перечисление всех утомило бы самого Гомера. В центре конклава мазуриков и домушников можно было с трудом различить короля Арго, великого кесаря, сидевшего на корточках в маленькой тележке, которую тащили две большие собаки. Вслед за подданными короля Арго шли люди царства галилейского. Впереди бежали дерущиеся и выплясывающие пиррический танец скоморохи, за ними величаво выступал Гильом Руссо, царь галилейский, облачённый в пурпурную, залитую вином хламиду, окружённый своими жезлоносцами, клевретами и писцами счётной палаты. Под звуки достойного шабаша музыки шествие замыкала корпорация судебных писцов в чёрных мантиях, несших украшенные цветами "майские ветви" и большие жёлтые восковые свечи. В самом центре этой толпы высшие члены братства шутов несли на плечах носилки, на которых было наставлено больше свечей, чем нам реке св. Женевьевы во время эпидемии чумы… "
Жители "Двора чудес" большой толпой идут освобождать из собора Эсмеральду, спрятавшуюся там от преследования. Но дело тут не в Эсмеральде. Народ идёт на приступ собора, а собор есть оплот старого мира, оплот тирании и деспотизма. В то время как толпа идёт, король Людовик XI прячется в Бастилии. Жестокий король, деспот, не знающий предела своевластию, чувствует, что нет силы, которая была бы способна устоять против народного гнева.
Идеи революции явственно пронизывают концепцию романа, о чем говорит, прежде всего, колоритная фигура одного из фландрских послов - Жака Копеноля из города Гента. Из чувства третьесословной гордости он не позволяет докладывать о себе иначе, "чулочник", перед высоким собранием парижской знати, унижая тем самым придворных вельмож и завоевывая неистовые рукоплескания парижского плобса.
Толпа в романе Гюго не только заполняет собой здания, улицы и площади старого Парижа, она оглушает нас своим топотом и гулом, она постоянно движется, шумит, перебрасывается шутливыми или бранными репликами, над кем-то издевается, кого-то ругает и проклинает. Именно из подобной - шумной и подвижной - толпы вышел некогда проказник и умница Панург, воплощающий живой юмор, присущий французскому народу. Следом за славным автором "Гаргантюа и Пантагрюэля". Гюго также стремится отобразить массовое действие и диалог, состоящий из выкриков, шуток и прибауток, порождающих ощущение многоголосого уличного гомона (таков, например, град издевок, которыми школяры, пользуясь привилегией праздничного гулянья, осыпают своих университетских начальников - ректоров, попечителей, деканов, педелей, богословов, писарей, а среди них и библиотекаря мэтра Анри Мюнье. "Мюнье, мы сожжем твои книги… Мюнье, мы вздуем твоего слугу!... Мы потискаем твою жену!.. Славная толстушка госпожа Ударда!... И так свежа и весела, точно уже овдовела!").
В сущности, все происходящее перед читателем в первой книге романа - будь то выход на сцену актера, играющий Юпитера в злосчастной мистерии Гренгуара, которая вскоре всем надоела, появление кардинала Бурбонского с его свитой или же мэтра Жака Копеноля, вызвавшего такое оживление среди зрителей, - все проводится автором через одобрительную или презрительную, или негодующую реакцию толпы, все показывается ее глазами. И не только в день празднества, но и назавтра, когда приводят к позорному столбу урода Квазимодо и красавица Эсмеральда подает ему напиться из своей фляги, - толпа продолжает сопровождать все эти сцены сначала смехом, улюлюканьем, затем бурным восторгом. И позже, когда тот же Квазимодо с быстротой молнии похищает Эсмеральду из-под воздвигнутой для нее виселицы и с криком "Убежище!" спасает ее от жестокого "правосудия", толпа сопровождает этот героический акт рукоплесканием и одобрительными криками ("Убежище! Убежище! - повторила толпа, и рукоплескания десяти тысяч рук заставили вспыхнуть счастьем и гордостью единственный глаз Квазимодо"). И, когда он осторожно и бережно нес девушку вверх по галереям собора, " женщины смеялись и плакали, … толпа, всегда влюбленная в отвагу, отыскивала его глазами под сумрачными сводами церкви, сожалея о том, что предмет ее восхищения так быстро скрылся… он вновь показался в конце галереи… Толпа вновь разразилась рукоплесканиями"
Конечно, при всей своей живости и динамичности зарисовки народной толпы в романе Гюго создается чисто романтическое представление о ней. Писателю нравится одевать свои народные персонажи в экзотические цыганские отрепья, он изображает всевозможные гримасы нищеты или буйного разгула, подобно живописным прецессиям голытьбы из Двора чудес или массовой вакханалии праздника дураков (на этой оргии, говорит автор, "каждый рот вопил, каждое лицо корчило гримасу, каждое тело извивалось. Все вместе выло и орало").
Отсюда и проистекает общая живописность и звучность романа, схожего в этом с "Восточными мотивами" ("Собор Парижской Богоматери" замышлялся Гюго в годы, когда заканчивалась его работа над этим поэтическим сборником).
С живым характером народной толпы связана у Гюго вся средневековая культура, которую он рассказывает в своем романе: быт, нравы, обычаи, верования, искусство, самый характер средневекового зодчества, воплощенного в величественном образе собора Парижской богоматери. "В романе Гюго собор является выражением души народа и философии эпохи в широком смысле слова"
е. Собор