73468 (612191), страница 2
Текст из файла (страница 2)
В «Накануне» и «Отцах и детях» отсутствует история духовного формирования героя-разночинца, история его воспитания в семье, школе и в жизни. В тургеневском романе он появляется вполне сложившимся человеком. Это, конечно, в какой-то мере обедняло внутреннее содержание образа разночинца. Помяловский впервые поставил задачу преодоления тургеневского метода изображения разночинца. Автор «Мещанского счастья» обогатил русский роман аналитическим воспроизведением подробной истории духовного формирования героя-разночинца.
«Новый человек» Толстого, например, в чем-то полемичен по отношению к «новым людям» Чернышевского, а герои Чернышевского полемичны по отношению к тургеневскому Базарову. В их противостояниях друг другу заявляет о себе общественная борьба, определяется основной ее водораздел между идеалами революционной демократии, с одной стороны, и разными формами либерально-демократической и либерально-аристократической идеологии—с другой. Но вместе с тем все герои Толстого и Достоевского, Тургенева и Гончарова, Некрасова и Чернышевского, Писемского и Помяловского остаются детьми своего времени, и время это накладывает на них свою неизгладимую печать, роднит их между собою.
Национальный русский драматург Островский еще на заре 60-х годов отметил самую существенную черту русского художественного сознания. «...В иностранных литературах (как нам кажется) произведения, узаконивающие оригинальность типа, то есть личность, стоят всегда на первом плане, а карающие личность— на втором плане и часто-в тени; а у нас в России наоборот. Отличительная черта русского народа, отвращение от всего резко определившегося, от всего специального, личного, эгоистически отторгшегося от общечеловеческого, кладет и на художество особенный характер; назовем его характером обличительным. Чем произведение изящнее, чем оно народнее, тем больше в нем этого обличительного элемента»[26,42].
Русский реализм середины XIX века, не теряя своей социальной остроты, выходил к вопросам философским, ставил вечные проблемы человеческого существования. М. Е. Салтыков-Щедрин так определил, например, пафос творчества Достоевского: «По глубине замысла, по ширине задач нравственного мира, разрабатываемых им, этот писатель стоит у нас совершенно особняком. Он не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предведений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества. Укажем хотя бы на попытку изобразить тип человека, достигшего полного нравственного и духовного равновесия, положенную в основание романа «Идиот»,—и, конечно, этого будет достаточно, чтобы согласиться, что это такая задача, перед которою бледнеют всевозможные вопросы о женском труде, о распределении ценностей, о свободе мысли и т. п. Это, так сказать, конечная цель, ввиду которой даже самые радикальные разрешения всех остальных вопросов, интересующих общество, кажутся лишь промежуточными станциями»[20,90]. В оценке Щедрина спорно лишь обособление Достоевского от других писателей эпохи.
Поиски лучшими героями 60-х годов «мировой гармонии» приводили к непримиримому столкновению с несовершенством окружающей действительности, а само это несовершенство осознавалось не только в социальных отношениях между людьми, но и в дисгармоничности самой человеческой природы, обрекающей каждое индивидуально неповторимое явление, личность на смерть. Отсюда мысль Достоевского о том, что «человек на земле существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное».
Эти вопросы остро переживали герои Достоевского, Тургенева, Толстого.
Вопрос о смысле человеческого существования здесь поставлен с предельной остротой: речь идет о трагической сущности прогресса, о цене, которой он окупается. Кто оправдает человеческие жертвы, которые совершаются во благо грядущих поколений? Имеют ли право будущие счастливые поколения цвести и благоденствовать, предав забвению то, какой ценой куплена им эта гармония? Базаровские сомнения потенциально содержат в себе проблемы, над которыми будут биться герои Достоевского от Раскольникова до Ивана Карамазова. И тот идеал «мировой гармонии», к которому придет Достоевский, будет включать в свой состав не только идею социалистического братства, но и надежду на перерождение самой природы человеческой вплоть до упований на будущую вечную жизнь и всеобщее воскресение.
«Черт знает, что за вздор! — признается Базаров Аркадию.— Каждый человек на ниточке висит, бездна ежеминутно под ним разверзнуться может, а он еще сам придумывает себе всякие неприятности, портит свою жизнь». Базаров-естествоиспытатель скептичен, но скептицизм его лишен непоколебимой уверенности. Рассуждение о мировой бессмыслице при внешнем отрицании заключает в себе тайное признание смысла самых высоких человеческих надежд и ожиданий. Если эта несправедливость мирового устройства—краткость жизни человека перед вечностью времени и бесконечностью пространства—осознается Базаровым, тревожит его «бунтующее сердце», значит, у человека есть потребность поиска более совершенного миропорядка. Будь мысли Базарова полностью слиты с природными стихиями, не имей он как человек более высокой и одухотворенной точки отсчета, откуда бы взялось в нем это чувство обиды на земное несовершенство, недоконченность, недовоплощенность человеческого существа. И хотя Базаров-физиолог говорит о бессмыслице высоких помыслов, в подтексте его рассуждений чувствуется сомнение, опровергающее его же собственный вульгарный материализм.
Не умея ответить на роковые вопросы о драматизме любви и познания, о смысле жизни и таинстве смерти, Базаров хочет, используя ограниченные возможности современного ему естествознания, заглушить в сердце человеческом ощущение трагической серьезности этих вопросов. Но, как незаурядный человек, герой не может сам с собою справиться: данные естественных наук его от этих тревог не уберегают. Он склонен, как нигилист, упрекать себя в отсутствии равнодушия к презренным аристократам, к несчастной любви, поймавшей его на жизненной дороге; в минуты отчаяния, когда к нему подбирается «романтизм», он негодует, топает ногами и грозит себе кулаком. Но в преувеличенной дерзости этих упреков скрывается другое: и любовь, и поэзия, и сердечное воображение прочно живут в его собственной душе.
Русский герой часто пренебрегает личными благами и удобствами, стыдится своего благополучия, если оно вдруг приходит к нему, и предпочитает самоограничение и внутреннюю сдержанность. Так его личность отвечает на острое сознание несовершенства социальных отношений между людьми, несовершенства человеческой природы, коренных основ бытия. Литературный герой 60-х годов отрицает счастье, купленное ценой забвения исчезнувших, забвения отцов, дедов и прадедов, считает его недостойным чуткого, совестливого человека.
Но в то же время этический максимализм героя 60-х годов обнаруживает не только сильные, но и слабые стороны. Многие русские писатели с опасением замечали, что «новый человек», например, свободный в творческом порыве к новой жизни, несет в себе как преимущества смелого новатора, так и слабости безоглядного радикала, способного подрубить живое дерево национальной культуры, порвать связь времен. Эту опасность чувствовал в «Дворянском гнезде» Тургенев, ее чувствовал и предостерегал от нее Гончаров в романе «Обрыв».
Тот же самый этический максимализм порождал иногда скептическое отношение к окружающему, а то и типичную русскую хандру, апатию... «обломовщину». Гончаров в своем гениальном «Обломове» глубоко исследовал феномен русской национальной силы и слабости. М. М. Пришвин писал, что «никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя...
Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, а только деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлена обломовскому покою»[6,132].
Но трагедия Обломова заключалась в том, что дальше критики деловой штольцевщины он не шел и не был способен пойти. Широта его претензий к миру вырождалась в бесплодное прожектерство и пустые словопрения.
Был такой тип русской жизни—Обломов. Он все лежал на кровати и составлял планы. С тех пор прошло много времени. Россия проделала три революции, а все же Обломовы остались, так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, и не только интеллигент, а и рабочий. Достаточно посмотреть на нас, как мы заседаем, как мы работаем в комиссиях, чтобы сказать, что старый Обломов остался и надо его долго мыть, чистить, трепать и драть, чтобы какой-нибудь толк вышел. На этот счет мы должны смотреть на свое положение без всяких иллюзий.
Духовный максимализм, гигантомания нередко оборачивались тем, что все относительное, конечное, все устоявшееся и закрепленное, все ушедшее в уют, считалось мелким, буржуазным, филистерским. Эта черта в характерах русских героев была надежным противоядием мещанству в любых его формах и обличьях. Но, достигая предельных высот, максималист впадал в крайности отрицания всего относительного, временного, преходящего. Это глубоко ощущал и проникновенно изображал Тургенев в судьбе многих своих героев и особенно в судьбе Базарова—трагической русской натуры, оставшейся «при широком взмахе без удара». Нелюбовь ко всему конечному и ограниченному, радикальное презрение к «постепеновщине» Тургенев считал национальной трагедией и на протяжении всего творчества искал ей противоядия в характерах умеренных и добропорядочных, деловых, не замахивающихся на большое.
Вывод к первой главе
Итак, мы видим, что во второй половине 60-х годов наступает расцвет романа и повести о «новых людях». В этой беллетристике воспроизводилась история духовного формирования передового разночинца и изображалась деятельность революционера демократического периода освободительного движения.
Это герой, стремящийся снять роковое противоречие между словом и делом. Активный и целеустремленный, он пересоздает себя и мир в процессе постоянного и напряженного жизнестроительства. Новый герой является перед читателями в живом многообразии человеческих характеров, несет на себе печать художественной индивидуальности автора, его общественных убеждений.
Поиски лучшими героями 60-х годов «мировой гармонии» приводили к непримиримому столкновению с несовершенством окружающей действительности, а само это несовершенство осознавалось не только в социальных отношениях между людьми, но и в дисгармоничности самой человеческой природы, обрекающей каждое индивидуально неповторимое явление, личность на смерть.
Глава 2. Образ положительного героя в творчестве И.С.Тургенева
2.1. Полемика вокруг образа Базарова
Роман И.С.Тургенева «Отцы и дети» любил А.П.Чехов. «Боже мой! Что за роскошь «Отцы и дети»! Просто хоть караул кричи!» Современники же говорили о том, что существует какая-то общность между Базаровым и самим Чеховым. Не исключено, что и выбор медицины как профессии был сделан Чеховым не без влияния Базарова.
«Положительный, трезвый, здоровый, — пишет И.Е.Репин, — он мне напоминал тургеневского Базарова. Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах выражением лица. Враг сентиментов и выспренных увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества»[6,90].
«Первое мое чувство или, вернее, впечатление, — вспоминает о своем знакомстве с писателем А.И.Суворин, — было, что он должен походить на одного из любимых моих героев — на Базарова»[13,187].
Особенно часто возвращался к этому сопоставлению А.В.Амфитеатров. «Каждый раз, подбираясь к индивидуальности приятеля, Амфитеатров-мемуарист возвращался к образу тургеневского Базарова, «типичного аналитика-реалиста»: Чехов – «сын Базарова» он «обладал умом исследователя»; «сентиментальности в нем не было ни капли»; как тип мыслителя-интеллигента, он тесно примыкает к Базарову»[8,90].
Сегодня Базарова не жалуют, от него открещиваются, его разоблачают.
В 1985 году, еще до начала перестройки, дух которой уже витал в воздухе, О.Чайковская предупреждала на страницах «Учительской газеты» об опасности Базарова для современной юности: «...в неразвитой душе нетрудно вызвать жажду и даже восторг разрушения...», «были времена, когда мы сами переживали полосу некоего нигилизма... и кто знает, может быть, какой-нибудь неистовый левак, взрывая памятники древнего искусства, имел в подкорке головного мозга именно образ Базарова и его разрушительную доктрину?»[7,89]
В 1991 году на страницах «Комсомольской правды» И.Вирабов в статье «Вскрытие показало, что Базаров жив» (отповедь ей дает Б.Сарнов в своей книге «Опрокинутая купель») утверждал, что «мы превратились в общество Базаровых»: желая выяснить, «как это произошло», рассуждал: «Для того чтобы строить новое здание, нужен был новый человек — с топором или скальпелем. Он пришел. Базаровых были единицы, но они стали идеалом. Борьбу за всеобщее счастье поручили Базарову, человеку, подчинившему все одной идее»[7,125].
Чуть позже, в 1993 году, в «Известиях» К.Кедров обобщит: «Я не знаю, кто такой Базаров, но чувствую ежедневно и ежечасно злое сердце, ненавидящее все и вся. Они лечит, как убивает, он и любит, как ненавидит»[17,168].
Методологию подобных разоблачений хорошо показал А.И.Батюто[6,190]: из живого контекста вырываются отдельные цитаты и на них строится концепция. Вот один из многих примеров. Часто цитируют слова Базарова «Все люди друг на друга похожи» (глава XVI). Но ведь в следующей главе Базаров скажет Одинцовой: «Может быть, вы и правы: может быть, точно, всякий человек — загадка». «Как будто все постигшему Базарову, — пишет исследователь, — ясно и понятно далеко не все». Постоянно в романе мы видим, как «уверенность суждений и приговоров сменяется тревожной рефлексией»[5,127].















