73468 (612191), страница 8
Текст из файла (страница 8)
Уникальность князя Мышкина в этом смысле заключается в том, что он и в обычном, «нормальном» состоянии продолжает воспринимать мир тем сверхсознанием, которое открывается ему в предэпилептическом «моменте истины».
Примечательно, что Чернышевский, желая подчеркнуть таковую же исключительность Рахметова, заставляет его на протяжении всего романа читать толкования Ньютона к Апокалипсису. Этой заинтересованностью гиперрационалистическое сознание Рахметова рискованно сближается с тем типом сознания, которым обладает князь Мышкин.
Не менее замечательны и другие сближения и совпадения.
Рахметов богач, он владелец обширных поместий, сотен крепостных душ, но раздает свои богатства, отпускает крестьян на волю и становится бродячим миссионером, странником. Мышкин, напротив, в начале романа нищ, затем оказывается наследником громадного состояния - и также готов поделиться им с любым желающим.
Рахметов подавляет в себе физическое влечение к женщине, хотя его сексуальная полноценность вне всяких сомнений: «натура была кипучая», «на 15-м году жизни он влюбился в одну из любовниц отца». Мышкин же вообще не знает плотской страсти и подавляет ее у влюбленных в него женщин. Так же воздействует Рахметов на спасенную им аристократку. «Да, это правда, - сказала она, - вы не можете жениться. Но пока вам придется бросить меня, до тех пор любите меня». «Нет, и этого я не могу принять, - сказал он, - я должен подавить в себе любовь: любовь к вам связала бы мне руки, они и так нескоро развяжутся у меня, - уж связаны. Но развяжу. Я не должен любить»[7,108]. Что было потом с этою дамою? В ее жизни должен был произойти перелом, по всей вероятности, она и сама сделалась особенным человеком».
Рахметов считает чувство ревности атавистическим пережитком и предлагает Вере Павловне идею «жизни втроем». Князь Мышкин воспроизводит ту же идею в готовности стать мужем сразу двух женщин.
В отличие от своего разночинного окружения и Рахметов, и Мышкин - потомственные аристократы. Рахметов принадлежит к «фамилии, известной с ХIII века, то есть одной из древнейших не только у нас, а и в целой Европе». Его род ведет начало от Рахмета, татарского военачальника, включает в себя обер-гофмаршалов, генерал-аншефов, дед Рахметова дружит с императором и Сперанским, отец выходит в отставку генерал-лейтенантом. Таким же отпрыском древнейшего рода является Лев Мышкин. Их речи оказывают магическое воздействие на окружающих, перед каждым из них исповедуются, им целуют руки, и перед ними повергаются ниц влюбленные в них женщины. «Я во сне вижу его окруженного сияньем», - говорит о Рахметове спасенная им аристократка. Такие же восторженные чувства испытывает Настасья Филипповна к Мышкину. В обоих случаях перед нами, в сущности, аналог отношений блудницы и Христа.
«Оба героя, - пишет Л. Лотман, - приходят в общество, изображаемое в романе, извне, оба «вмешиваются» в... конфликт и пытаются развязать его, но не решение отдельных личных вопросов, а служение высшему идеальному началу, которое они представляют, - их таинственное назначение» [5,86].
Христианское начало в Мышкине очевидно. В черновиках к роману он именуется не иначе как «князь-Христос». Но и образ Рахметова пронизан христологическими аллюзиями. Западный исследователь видит в Рахметове «роковой сплав между русским религиозным житийным каноном и холодным, бесстрастным английским утилитаризмом» [6,50]. С ним солидарна И. Паперно, обращающая внимание на то, что история Рахметова сюжетно повторяет «Житие Алексея, человека Божия», где изображается юноша, который раздал свое имущество, отказался от мирской славы и от женской любви и посвятил свою жизнь Богу, подвергая себя невыносимым истязаниям [5,96].
Но и биография самого Чернышевского носит отчетливые черты житийности. Пламенный визионер, осознавший себя «вторым Спасителем» и мечтающий обратить человечество в новую веру, ввергнут за это предержащими властями в узилище, затем распят на позорном столбе и под рыдания и улюлюканья многотысячной толпы отправлен по следам протопопа Аввакума в ледяную пустыню Вилюйска - ни на йоту не отрекшись от своего учения. «Никогда власти не дождались от него тех смиренно-просительных посланий, которые, например, унтер-офицер Достоевский обращал из Семипалатинска к сильным мира сего», - отмечает в связи с этим В. Набоков [8,106].
В радикальных кругах русского общества параллельно с пребыванием Чернышевского на каторге начинается прижизненная канонизация его имени и биографии. В 1874 году Некрасов посвящает ему стихотворение под названием «Пророк».
Его еще покамест не распяли,
Но час придет - он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и Печали
Царям земли напомнить о Христе.
Уподобление Чернышевского Христу, воспринимаемое сегодня как чрезвычайное, в XIX столетии никому не резало слуха. Так, известный революционер Н. Ишутин заявлял, что он знает лишь трех великих людей: Иисуса Христа, апостола Павла и Николая Чернышевского [9,79]. «Его именем клялись, как правоверный магометанин клянется Магометом, пророком Аллаха» - вспоминал другой народоволец, М. Ашенбреннер [10]. Офицер Генерального штаба и одновременно пламенный «чернышевец» Гейнс, эмигрировав в Америку и став там знаменитым проповедником Вильямом Фреем, создал общественное движение, исповедовавшее мировоззренческую амальгаму идей Чернышевского и Христа [11,203]. Рукоположение Чернышевского во «второго Спасителя» было в среде русских революционеров более чем популярным, причем рукополагающие идентифицировали себя в роли его учеников-апостолов.
Таким образом, профетичность образа Рахметова катализировалась в общественном сознании XIX века мученической биографией его автора.
Г. Тамарченко отмечает, что в тексте «Идиота» существенно больше прямых и косвенных ссылок на «Что делать?», чем в любом другом тексте Достоевского [12,97]. Это объясняется общностью задач, поставленных писателями в своих романах. Создавая собственную модель идеальной личности, Достоевский не мог не считаться с тем идеальным образом, который в облике Рахметова-Чернышевского уже овладел какой-то частью общественного сознания. В «Идиоте» поклонниками этических идей «Что делать?» является не только компания Бурдовского, но и чистейшая душой Аглая Епанчина. Достоевский и сам не раз признавал нравственную чистоту русских революционеров. «Сейчас привычно говорят о революционной «бесовщине», как-то забывая о том, что Достоевский иной раз высказывался в прямо противоположном смысле, а именно, что революционеры тоже суть «Христова лика», - небезосновательно напоминает современный исследователь [13,107]. В конце концов в своем юношеском революционаризме Достоевский заходил едва ли не дальше Чернышевского («Я сам старый «нечаевец», я тоже стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни» [14,76], и эта психологическая память осложняла религиозность Достоевского наличием в ней определенного социалистического противосмысла.
Вообще говоря, природа религиозности Достоевского достаточно противоречива, и вызывают возражения сегодняшние попытки представить его образцовым христианином [15,281]. Русская религиозно-идеалистическая мысль была более критичной в этом отношении. Проиллюстрируем это лишь некоторыми высказываниями: «О самом Достоевском можно сказать словами черта про подвижников, которых последнему приходилось искушать и душа которых «стоит целого созвездия»: «Такие бездны веры и неверия могут созерцать в один и тот же момент, что, право, иной раз кажется, только бы еще один волосок - и полетит человек «вверх тормашки...» [16,106].
К Достоевскому вполне приложимы слова, сказанные в «Бесах» Кирилловым о Ставрогине: «Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует» [17,39].
«Горячо исповедуя своего Христа, искренне желая лучше остаться «с ним, чем с истиной», Достоевский все же не мог освободиться от власти истины» [18,108].
«... Вообще, в произведениях Достоевского иногда слишком трудно решить, где собственно кончается старец Зосима, где начинается Великий Инквизитор...» [19,185].
«В строгих монастырях, на Афоне и в Оптиной, за такие речи, какие Ф. М. вложил старцу Зосиме, виновного определили бы на послушание (наказание монастырское) и во всяком случае наложили бы на него обет молчания» [20,78].
Если принять за основу тот факт, что Достоевский сам неоднократно признавался в своих колебаниях между верой и безверием, можно утверждать, что образ Мышкина целиком порожден «верующей» частью его сознания.
В советском литературоведении был чрезвычайно популярен упрек Мышкину (и его автору) в бесплодности его гуманизма, неспособности реально облегчить судьбу тех, с кем он сталкивается в романе. Но мысль Достоевского в том и состоит, что Мышкин совсем не действием должен помогать окружающим, а, так сказать, самим фактом своего среди них пребывания. Окружающим следует только перенять тот тип сознания, которым обладает Мышкин, и тогда все их проблемы разрешатся, но не в том смысле, что разрешатся в выгодную для них сторону, а в том, что попросту перестанут для них существовать: Мышкин действительно ничего не смог посоветовать несчастному Ипполиту, кроме как «пройти мимо нас и простить нам наше счастье», в ответ на что Ипполит возмутился и назвал Мышкина «красноречивым человеком». Но то, что представилось рационалистическому Ипполиту бездушным филистерством, «красноречием», в устах Мышкина звучит совершенно искренне: во всяком случае, на месте Ипполита он именно так бы и поступил.
Князь Мышкин является в романе апофеозом жертвенности, кротости, всепрощения и доброты. Именно таким представлял Достоевский Иисуса Христа. Но в Евангелии явлен и другой Христос, который гневается и обличает, изгоняет торговцев из храма и объявляет, что он пришел крестить мир огнем и мечом. Этот Христос испепеляет взглядом смоковницу, грозит разорением нечестивому Иерусалиму, дважды отрекается от родителей и братьев и призывает к тому же окружающих во имя новых отношений с людьми и миром: «Не думайте, что Я пришел принести мир на земле; не мир пришел Я принести, но меч; Ибо Я пришел разделить человека с отцем его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку - домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня... И кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня» (Мат. 10, 34-38).
Но именно таков Рахметов с его максимализмом, ригоризмом, убежденностью в том, что ему суждено «двинуть человечество по дороге несколько новой»[5,104].
Вывод к третьей главе
Итак, при всей напряженности гуманистических исканий русской литературы XIX века она располагает лишь двумя героями, в которых воплощено авторское представление об абсолютно идеальной личности. Таковы Рахметов из «Что делать?» Чернышевского и князь Мышкин из «Идиота» Достоевского. Оба эти героя несут на себе печать мировоззренческой, эмоционально-психологической и даже психической индивидуальности их создателей.
Для «новых людей» нет границы между разумным и возможным. Люди Чернышевского необыкновенно сознательны. Чтобы нагляднее представить новый способ отношений, писатель, в известной степени, схематизирует человеческую природу. Теория «разумного эгоизма» и герои Чернышевского современниками были оценены по-разному. Для многих они стали действительным эталоном в поступках.
В «Идиоте» сделана попытка собрать воедино представителей всех слоев русского общества и показать, что, несмотря на взаимную борьбу и разъединение, они обнаруживают близость и черты сходства и в отрицательных свойствах, и в положительных устремлениях. И это общее связано с внутренним раздвоением человека.
Появление такого рода человека становится у Достоевского оценочным для современного мира, который далеко ушел от идеала, потерял и забыл его.
Князь Мышкин задуман как человек, предельно приблизившийся к идеалу Христа. Достоевский решил провести дерзкий эксперимент: как выглядит современный мир, если мерить его меркой Христовой проповеди, столь желанной для избавления от зла.
Достоевский не случайно обратился к образу Христа. Здесь воплотилась идея писателя об идеале: «Человек на земле возлюбить другого как самого себя не может по заповеди Христовой, «я» препятствует, закон личности не дает. Но по закону природы человек тянется к этому идеалу. Такой идеал возможен, но в результате развития каждого личного «я» до такого состояния, когда человек не может не отдать свое «я» другим без остатка». Вот тогда и будет достигнут идеал. Но тогда же и будет исчерпана цель пребывания такого человека на земле. Такому человеку уже нужна будет другая жизнь, что и случится с князем Мышкиным (он опять уйдет в безумие, через которое и будет созерцать мир и рождать истины).
Поставив перед собой чрезвычайные задачи, Достоевский и Чернышевский не могли не прибегнуть к чрезвычайным же аналогиям. Фактически в Мышкине и Рахметове реминисцированы черты личности Христа - в двух ее ипостасях, объективно явленных в текстах Евангелий: Христос с «миром» и Христос с «мечом». Задавшись целью изобразить абсолютно идеальную личность, исходя при этом из противоположных мировоззренческих, социальных, антропологических предпосылок, Достоевский и Чернышевский не вышли тем не менее за пределы гуманистических символов и императивов культуры христианского летоисчисления - как бы сегодня это ни оспаривалось в отношении Чернышевского.
Заключение
Социальная судьба писателей-демократов, как и творчество, воссоздает драматическую историю о «новых людях» социального и идейного самоопределения русского разночинства, историю борьбы его представителей с российской действительностью. В этой борьбе и самоопределении они искали опоры в народе, в передовых идеях своего времени. Наряду с очерками, рассказами и романами из народной жизни они создали и произведения о положительном герое своего времени
Поэтому, обобщая вышеизложенное, можно сказать, что поиски лучшими героями 60-х годов «мировой гармонии» приводили к непримиримому столкновению с несовершенством окружающей действительности, а само это несовершенство осознавалось не только в социальных отношениях между людьми, но и в дисгармоничности самой человеческой природы, обрекающей каждое индивидуально неповторимое явление, личность на смерть.
Мы видим, что во второй половине 60-х годов наступает расцвет романа и повести о «новых людях». В этой беллетристике воспроизводилась история духовного формирования передового разночинца и изображалась деятельность революционера демократического периода освободительного движения.
В «Накануне» и «Отцах и детях» отсутствует история духовного формирования героя-разночинца, история его воспитания в семье, школе и в жизни. В тургеневском романе он появляется вполне сложившимся человеком. Это, конечно, в какой-то мере обедняло внутреннее содержание образа разночинца. Помяловский впервые поставил задачу преодоления тургеневского метода изображения разночинца. Автор «Мещанского счастья» обогатил русский роман аналитическим воспроизведением подробной истории духовного формирования героя-разночинца.















