73431 (612179), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Однако, в принципе, дидактизм в исскустве выступает наружу, как правило, тогда, когда художественная реальность, воссозданная автором, не обладает энергией саморазвития. А это значит, что «всеобщая связь явлений» ещё не видна. На таких фазах литературного процесса оказывается востребованной форма цикла, ибо в ней удается запечатлеть мозаику жизни, а вот скрепить её в единую картину мира можно только архитектонически: посредством монтажа, при помощи весьма условных – риторических или чисто фабульных приемов (не случайно в ряде последующих изданий «Царь-рыбы» Астафьев переставлял местами рассказы, а некоторые даже исключал). Всё это свидетельствует о гипотетичности концепции произведения и об умозрительности предлагаемых автором рецептов.
Сам писатель рассказывал, с каким трудом у него «выстраивалась» «Царь-рыба»:
«Не знаю, что тому причиной, может быть, стихия материала, которого так много скопилось в душе и памяти, что я чувствовал себя буквально им задавленным и напряженно искал форму произведения, которая вместила бы в себя как можно больше содержания, то есть поглотила бы хоть часть материала и тех мук, что происходили в душе. Причем всё это делалось в процессе работы над книгой, так сказать, на ходу, и поэтому делалось с большим трудом».
В этих поисках формы, которая бы соединяла всю мозаику рассказов в единое целое, выражали себя муки мысли, пытающей мир, старающейся постигнуть справедливый закон жизни человека на земле. Не случайно на последних страницах «Царь-рыбы» Автор обращается за помощью к вековой мудрости, запечатленной в Священной книге человечества: «Всему свой час, и время всякому делу под небесами. Время родится и время умирать. Время войне и время миру». Но эти уравновешивающие всё и вся афоризмы Екклезиаста тоже не утешают, и кончается «Царь-рыба» трагическим вопросом Автора: «Так что же я ищу, отчего я мучаюсь, почему, зачем? – нет мне ответа».
2. Язык и стиль произведения
Как закономерна бытовая речь в рассказах о людях или сценах охоты и рыбалки, пробуждающих и азарт и страсть, так закономерна здесь и величавость и торжественность «слова автора», в меру насыщенного старославянизмами и ультрасовременными сочетаниями. Это две лексические грани одного образа. Они свидетельствуют, что автор не чужд народных представлений об отношении к природе. Пейзаж сам по себе, независимый от героя, словно бы и не существует в повествовании, он всегда как открытое сердце человека, жадно впитывающее в себя всё, что дает ему тайга, поле, река, озеро, небо…
«На речке появился туман. Его подхватывало токами воздуха, тащило над водой, рвало о подмытые дерева, свертывало в валки, катило над короткими плесами, опятнанными кругляшками пены».
По ассоциативным связям, запрятанным в глубине нашей памяти, представляем эту речку, но лирическому герою этого мало, он жаждет передать нам и то, как речка, покрытая туманом, преобразилась в его душе: «Нет, нельзя, пожалуй, назвать туманом легкие, кисеей колышущие полосы. Это облегченное дыхание земли после парного дня, освобождение от давящей духоты, успокоение прохладой всего живого».
Жаждой проникновения в тайную работу природы, изменяющей мир, сменяется буря чувств, вызванная одной единственной каплей, готовой к падению:
«В глуби лесов угадывалось чье-то тайное дыхание, мягкие шаги. И в небе чудилось осмысленное, но тоже тайное движение облаков, а может быть, иных миров иль «ангелов крыла»?! В такой райской тишине и в ангелов поверишь, и в вечное блаженство, и в истлевание зла, и в воскресение вечной доброты».
Это так закономерно для писателя, говорящего тут о бесконечности мироздания и прочности жизни. Это было закономерно и для всей русской литературы, которая искони думала о капле, образующей океаны, и о человеке, содержащем в себе весь мир, о жизни и смерти в тесном сопряжении с вечностью природы, о человеческом в самом разумном человеке.
Критических замечаний о языке «Царь-рыбы» сделано немало, и они появляются и до сих пор. Предела совершенству, как известно, нет; и сам писатель, понимая это прекрасно, возвращается к произведению, шлифует его стиль и язык. Но многие замечания, к сожалению, чаще всего решительно игнорируют специфику астафьевского языка, идущего все-таки из народных глубин, а отнюдь не изобретенного им. Это хорошо чувствовал читатель, инженер по профессии, писавший Астафьеву: «Язык этой вещи своеобразен, смел, иногда кажется, что слишком смел. Но я убежден, что это только кажется на первый взгляд. На самом же деле эта смелость словотворчества нужна Астафьеву, без неё не было бы и его. Нужна она и нам, читателям. Ведь стоит только представить, что было бы с языком Астафьева, если исключить эту смелость обращения со словом, эту яркость – какие тогда возникли бы потери?! Нет, яркость астафьевского слова – это призвание, его манера, кстати, манера тоже традиционная, хотя и вечно новая, а для нас – это большое истинное наслаждение…».
Именно: традиционная и вечно новая, потому что все писатели от Пушкина до Твардовского припадали к народным истокам и создавали нечто свое, неповторимое по звучности и красоте. Если исключить из астафьевского текста все необычные и необщепринятые обороты речи и слова, и этот текст поблекнет, перестанет существовать.
3. Образ автора
Образ автора объединяет все главы произведения. Есть главы отданные только ему, где все от первого лица, и мы постигаем характер героя, его мировосприятие, его философию, нередко выраженную с публицистическим пафосом, что вызывало недоумения и нарекания: дескать, автор хорош, когда он изображает, и плох, когда рассуждает. В самом образе, высказываются оппоненты, должно содержаться «рассуждение» автора: так поступают верные традициям жанра писатели. Тем не менее, нельзя им не возразить: нет числа и примерам вторжения «рассуждающего» автора в объективированную и достаточно отчужденную ткань романа. В. Астафьев продолжил традицию русского романа и даже усилил присутствие автора в произведении. Усилие такого рода по-новому эмоционально окрасило содержание романа, определило его стилеобразующую основу. «Слово автора» приобрело в произведении главенствующую роль.
Прежде всего, перед нами возникает образ искреннего и открытого человека, который рассматривает современный мир сквозь призму прошедшей мировой войны. Стоит прислушаться к тому, как он оценивает повседневный, как бы частный случай – обыденный разбой, учиняемый барыгами-охотниками на реке Сым. Не одних барыг, «шыкалов» касается истребление птиц и зверья, оно проанализировано писателем как принцип человеческого взаимоотношения с природой:
«Аким запамятовал, что я на войне был, в пекле окопов насмотрелся всего и знаю, ох как знаю, что она, кровь-то, с человеком делает! Оттого и страшусь, когда люди распоясываются в стрельбе, пусть даже по зверю, по птице, и мимоходом, играючи, проливают кровь. Не ведают они, что, перестав бояться крови, не почитая её, горячую кровь, живую, сами для себя незаметно переступают ту роковую черту, за которой кончается человек и из дальних, наполненных пещерной жутью времен выставляет и глядит, не моргая, низколобое, клыкастое мурло первобытного дикаря».
«Образ автора» в произведении не замаскирован. Ораторский, экспрессивно-публицистический строй речи оправдан ясностью и определенностью отношения к жизни, глубиной обобщения частного случая. До возможного предела обнажена легко ранимая душа героя, чем и вызывается безграничное читательское доверие. «Ох как знаю» поставлено на грань «болевого порога», за которой жуть, нечто непереносимое.
Лирический герой романа – сам писатель. Без обиняков через восприятие таёжных жителей затрагиваются вопросы о «проценте правды» в писательских сочинениях. Первая же глава произведении «Бойе» открывается признанием его в любви к родному краю, к Енисею. Часы и ночи, проведенные у костра на берегу реки, названы счастливыми, потому что «в такие минуты остаешься как бы один на один с природой» и «С тайной радостью ощущаешь: можно и нужно довериться всему, что есть вокруг…».
Доверять природе, её мудрости призывает В. Астафьев. «Нам только кажется, - утверждает он, - что мы преобразовали всё, и тайгу тоже. Нет, мы лишь ранили её, повредили, истоптали, исцарапали, ожгли огнем. Но страху, смятенности своей не смогли ей придать, не привили и враждебности, как ни старались. Тайга всё так же величественна, торжественна, невозмутима. Мы внушаем себе, будто управляем природой и что пожелаем, то и сделаем с нею. Но обман этот удается до тех пор, пока не останешься с тайгой с глазу на глаз, пока не побудешь в ней и не поврачуешься ею, тогда только внемлешь её могуществу, почувствуешь её космическую пространственность и величие». Бытие планеты ещё не управляется разумом человечного человека, оно во власти стихии природных сил. И доверие в этом случае - необходимый шаг на пути оздоровления отношений человека и природы. Человечество наконец будет не вредить природе, а беречь её богатства и врачеваться ею.
И так, главное в произведении – облик и образ автора, его внутреннее состояние, позиция, проявляющаяся в почти полном слиянии с миром, о котором повествуется. Два могучих человеческих чувства составляют основу книги: любовь и боль. Боль, временами переходящую в стыд или гнев по отношению к тому, что насилует эту жизнь, искажает и уродует её.
Магией писательского таланта Виктор Петрович Астафьев ведёт читателя за собой не берега родной реки, Енисея, на её притоки, Сурниху и Опариху, в чащобы приречной тайги, к подножию гор, в Игарку и прибрежный посёлок Боганиху, к геологам и речникам, в рыбацкую бригаду и стан браконьеров…
4. Проблема взаимоотношения природы и человека. Резкое осуждение варварского отношения к природе на примере браконьеров
Трудной жизнью живут герои «Царь-рыбы», а природа, окружающая их, сурова, по временам жестока к ним. Вот тут-то, в этом испытании, люди и делятся на тех, для которых, несмотря ни на что, она всё равно остаётся любимой матерью, и на других – для которых она уже не мать, а что-то отчужденное, что-то такое, от чего надо побольше взять. Побольше взять – то есть быть браконьером, и не только с недозволенной рыболовной снастью, но и усвоить браконьерство как способ всей жизни.
И вот такой тип людей широко представлен в книге В. Астафьева. Игнатьич, Командор, Дамка, Грохотало – браконьеры. В каждом из них мелькает какая-то своя золотинка человеческой любви или человеческого достоинства. Но всё это подавляется безграничным хищничеством, стремлением урвать лишний кусок.
Все «видные» браконьеры вышли в основном из старинного рыбацкого поселка Чуш или оказались тесно с ним связанными. В посёлке создан рыболовецкий совхоз, предприятие вполне современное, в нем работает подавляющее большинство чушанцев. Но, несмотря на эту внешне благополучную форму его существования, Чуш, у В. Астафьева, - своеобразная база браконьерства.
Живет в посёлке «пёстрое население», «угрюмый и потаенный сброд». Внешний вид селения непригляден, он захламлён, рядом течёт речушка с «зловонной жижей», и есть ещё «гнилой прудок», куда сваливали «дохлых собак, консервные банки, тряпьё». В центре посёлка была когда-то сколочена танцплощадка, но танцы не привились, и «парк» скоро «оккупировали козы, свиньи, куры». Магазин «Кедр» - самое загадочное помещение посёлка. Его особенность – он почти никогда не торгует, так как «хозяева» магазина быстренько проворовываются, да на полках его по существу нет необходимых товаров. Выглядит магазин под стать всему, что есть «приметного» в посёлке.
«Справа, всё на том же яру, над выемкой пересохшего ручья, на вытоптанном взлобке, похожем на могильный холм, насуплено темнело мрачное, свиньями подрытое помещение с закрытыми ставнями и замкнутыми на широкую железную полосу дверьми, так избитую гвоздями, что можно принять их за мишень, изрешеченную дробью, - это магазин «Кедр».
В такой тональности изображается и поселковое население. Мужики, пьющие на бревнах у реки в ожидании парохода, молодежь, прогуливающаяся тут же в ожидании всяких нежданных происшествий. Выделяется законодательница чушанской моды одеваться, курить, пить – студентка, приехавшая на каникулы. «На груди девицы, вкусно сбитой, бросая ярких зайцев, горела золотая, не менее килограмма весом, бляха… Девицы копытила ногами, бляха подпрыгивала и билась на её груди». Заострения, преувеличения, пренебрежительная окраска слов здесь явно из сатирического арсенала. Причем автор по-прежнему не отказывается от прямой оценки происходящих событий.
«За выдающейся студенткой, - продолжает он, - словно на собачьей свадьбе, тащились, преданно на неё взирая, чушанские парни, дальше на подчительной дистанции держались местные девчонки, более пестро, но не менее ценно одетые. Все курили, смеялись чему-то, а меня не покидало ощущение неловкости от плохо отрепетированного, хотя и правдоподобно играемого спектакля».
С ещё большей непримиримостью рисуется капитан судна «добывающий» через чушанцев рыбу с помощью бутылки, и Дамка, бродяга и пустомеля, промышляющий рыбой, по-браконьерски пойманной. Картины повседневного быта рыбацкого посёлка столь неприглядны, что напрашивается вывод, который и сделал автор в прямой публицистической форме:
«Законы и всякие новые веяния чушанцами воспринимаются с древней, мужицкой хитрецой – если закон обороняет от невзгод, помогает укрепиться материально, урвать на пропой, его охотно приемлют, если же закон суров и ущемляет в чем-то жителей поселка Чуш, они прикидываются отсталыми, сирыми, мы, мол, газетов не читаем, «живем в лесу, молимся колесу». Ну, а если уж припрут к стенке и не отвертеться – начинается молчаливая, длительная осада измором, тихим сапом чушанцы добиваются своего: что надо обойти – обойдут, чего захотят добыть – добудут, кого надо выжить из поселка – выживут…».
В подчеркнуто локальной харатеристике поселка Чуш мы узнаем, некоторые черты, проявляющиеся порой в жизни. Порядки в поселке Чуш, например, порождают «джентльменов удачи» - капитанов-хапуг, браконьеров, девиц с исключительно потребительским норовом, - автор напоминает, что в этих же краях до войны было больше порядка, дамки и капитаны так не обогащались и на развращались, потому что «старательский лов» организовывался: рыбозаводы заключали договора с местными рыбаками, и рыбу у них закупали по ценам несколько выше, чем у колхозных бригад.
Дамка появился в Чуше случайно – отстал от парохода. Но «притерся Дамка к поселку… Рыбаки охотно брали его с собой – для потехи. И, притворяясь дурачком, показывая бесплатный «тиятр», он между делом освоился на самоловах, схватил суть рыбной ловли, обзавелся деревянной лодчонкой… и, к удивлению мужиков, стал довольно-таки бойко добывать рыбу и ещё бойчее её сбывать встречными и поперечным людям».
Ещё один тип чушанского браконьера, посложней Дамки. Командор умен, деятелен, знающ, потому более агрессивен и опасен. Сложность его и в том, что временами он задумывался о своей душе, дочь свою Тайку-красавицу любил до самозабвения и готов был для неё сделать все. Тоска его иногда захватывала: «Проклятая житуха! Не помнит, когда летами вовремя ложился, когда нормально жрал, в кино ходил, жену в утеху обнимал. Ноги простужены, мозжат ночами, изжога мучает, из глаз метляки летят, и пожаловаться некому».
Однако браконьерничал Командор профессионально, так как урвать побольше и всюду, где можно, - смысл его жизни. Он верный сын Чуши и живет по законам поселка издавна. Для автора Командор сильный, изворотливый хищник номер один, недостойный сострадания.
«Хищно наклонившись клювом носа встречь лесному ветерку, Командор развернул лодку, заложив такой вираж, что дюралька легла на борт… Командор жадно облизнул с губ и , нахально скаля зубы, пошел прямо на дюральку рыбинспекторов. Он пронесся так близко, что различил недоумение на лицах преследователей. «Ничего сменщик у Семена, ладно скроен и крепко, как говорится, сшит!.. Да-а, это тебе не хроменький Семен с пробитой черепушкой! С этим врукопашную придется, может, и стреляться не миновать…».