Фуко. Слова и вещи. Фрагменты. (1092766), страница 2
Текст из файла (страница 2)
ткани любого языка, при котором без конца вводятся дополнительные
определения в комментарии.
Однажды Бюффон удивился тому, что у такого натуралиста, как
Альдрованди, можно найти невообразимую смесь точных описаний,
заимствованных цитат, небылиц, касающихся в равной степени анатомии,
геральдики, зон обитания, мифологических характеристик какого-нибудь
животного и применений, которые можно им найти в медицине или магии.
Действительно, обратившись к "Historia serpentum et draconum", можно
увидеть, что глава "О Змее вообще" строится согласно таким разделам:
Экивок (то есть различные значения слова з м е я), синонимы и этимологии,
различия, форма и описание, анатомия, природа и нравы, темперамент,
совокупление и рождение потомства, голос, движения, места обитания,
питание, физиономия, антипатия, симпатия, способы ловли, смерть и
ранения, причиненные змеей, способы и признаки отравления, лекарства,
эпитеты, названия, чудеса и предсказания, чудища, мифология, боги, которым
посвящена змея, апологии и мистерии, иероглифы, эмблемы и символы,
поговорки, монеты, чудесные истории, загадки, девизы, геральдические знаки,
исторические факты, сны, изображения и статуи, использование в питании,
использование в медицине, разнообразные применения. Бюффон замечает:
"Пусть определят после этого, какую же долю естественной истории можно
найти во всей этой писанине. Все это легенда, а не описание".
Действительно, для Альдрованди и его современников все это именно легенда,
то есть вещи, предназначенные для чтения. Но дело не в том, что авторитету
людей отдано предпочтение перед непогрешимостью непредубежденного
взгляда, а дело в том, что природа сама по себе есть непрерываемое
сплетение слов и признаков, рассказов и характеров, рассуждений и форм.
При составлении и с т о р и и животного бесполезно, да и невозможно
сделать выбор между профессией натуралиста и компилятора; нужно просто
собрать в одну и туже форму знания все то, что было у в и д е н о и
у с л ы ш а н о, все р а с с к а з а н н о е природой или людьми
, языком мира, традиций или поэтов. Познать животное, растение или
какое-нибудь явление на земле - значит собрать всю совокупность знаков,
которые могут содержаться в них или быть отнесены к ним; значит найти
также все те сочетания форм, где эти знаки принимают геральдическое
значение. Альдрованди был не худшим и не лучшим наблюдателем, чем Бюффон;
он не был ни более доверчивым, чем он, ни менее убежденным в значении
наблюдения или рационального начала в вещах. Просто его взгляд на вещи
организовывался другой системой, другим расположением э п и с т е м ы.
Альдованди сосредоточенно созерцал природу, которая была снизу доверху
исписана.
Таким образом, знание состоит в отнесении языка к языку, в
воссоздании великого однородного пространства слов и вещей, в умении
заставить заговорить все, то есть, над всеми знаками вызвать появление
второго слоя -- комментирующей речи. Особенность знания состоит не в том,
чтобы видеть или доказывать, а в том, чтобы истолковывать. Когда дело идет
о толкованиях Священного Писания, древних авторов, сообщений
путешественников, легенд и сказаний, от каждого из этих видов речи
требуется не выяснение его права на высказывание истины, а только
возможность говорить о ней. Язык в себе самом содержит свой внутренний
принцип развития. " Гораздо больше труда уходит на перетолкование
толкований, чем на толкование самих вещей и больше книг пишется о книгах,
чем о каких-либо иных предметах: мы только и делаем, что составляем глоссы
друг на друга" *1). Это вовсе не констатация краха культуры, погребенной
под своими собственными памятниками, но определение неизбежного отношения
языка XVI века к самому себе. С одной стороны, такое отношение открывает
перед языком возможность бесконечного кипения, непрекращающегося развития,
самоусовершенствования и наслоения последовательно возникающих форм. Может
быть, впервые в западной культуре обнаруживается эта абсолютная открытость
языка, который уже не может больше остановиться, потому что, никогда не
замыкаясь в каком-то одном определенном слове, он будет выражать свою
истину лишь в рамках речи, обращенной в будущее, целиков предназначенной
для выражения того, что будет сказано; однако сама эта речь неспособна
остановиться на себе, и то, что она выражает, она содержит в себе как
обещание, завещанное к тому же другой речи... Задача комментария, по
существу, никогда не может быть выполнена до конца. И все-таки комментарий
целиков обращен к загадочной, неясно выраженной части, скрывающейся в
комментируемой речи: под существующей речью он открывает другую речь, более
глубокую и как бы более "изначальную"; именно ее-то комментарий и должен
восстановить. Комментарий возникает лишь как стремление выявить за
читаемым и истолковываемым языком глубочайшее значение исходного Текста.
И именно этот текст, обосновывая сам комментарий, обещает ему в награду в
конечном итоге свое открытие; вследствие этого необходимое разрастание
экзегетики / «экзегетика» - искусство толкования, изначально – толкования Священного Писания, Текста текстов/ наделено мерой, идеальным образом ограничено и тем не менее
неизменно одухотворено этим безмолвным царством. Язык XVI века, --
понимаемый не как эпизод в истории языка, а как глобальный опыт культуры,
-- без сомнения, оказался вовлеченным в эту игру, в этот промежуток между
первичным Текстом и бесконечностью Истолкования. Говорят на основе письма,
составляющего одно целое с миром; говорят до бесконечности о письме, и
каждый из его знаков становится в свою очередь письмом для новых речей;
однако каждая речь обращается к этому первичному письму, возвращение
которого она обещает и в то же время откладывает.
Очевидно, что опыт языка принадлежит к тому же самому
археологическому срезу, что и познание вещей природы. Познавать вещи
означало раскрывать систему сходств, сближающих и связывающих их между
собой; но обнаружить подобия можно было только в той мере, в какой
совокупность знаков образовывала на их поверхности однозначный текст.
Сами эти знаки были лишь игрой сходств, они отсылали к бесконечной задаче
познать подобное, которая по необходимости не может быть завершена. Точно
так же язык, за исключением одной инверсии, задается целью воссоздать речь
в ее абсолютно изначальном виде, но он может ее выражать лишь в
приближении, пытаясь сказать по ее поводу нечто ей подобное, до
бесконечности порождая при этом близкие и сходные версии истолкования.
Комментарий бесконечно похож на то, что он комментирует и что он никогда
не может выразить; так, знание природы всегда находит новые знаки в
сходстве, потому что сходство не постигается посредством самого себя, а
знаки не могут быть ничем иным, как подобиями. И как эта бесконечная игра
природы находит свою связь, свою форму и свой предел в отношении
микрокосма к макрокосму, так и бесконечность задачи комментария
гарантируется обещанием дать действительно написанный текст, который со
временем будет выявлен интерпретацией во всей своей полноте.
5. БЫТИЕ ЯЗЫКА
Начиная со стоицизма система знаков в рамках западного мира была
троичной, так как в ней различались означающее, означаемое и "случай"
("Сопjoncture"…). Однако начиная с XVII века диспозиция знаков становится
бинарной, поскольку она определяется, в том числе и учеными Поль--Рояля,
связью означающего и означаемого. В эпоху Возрождения организация знаков
иная и более сложная; она является троичной, поскольку она прибегает к
формальной сфере меток, к содержанию, на которое они указывают, и к
подобиям, связывающим метки с обозначенными вещами; но так как сходство
есть столь же форма знаков, сколь и их содержание, три различных элемента
этого распределения превращаются в одну фигуру.
Эта же диспозиция вместе с игрой элементов, которую она
допускает, обнаруживается, но в обращенной форме, в практике языка.
Действительно, язык существует сначала в своем свободном, исходном бытии,
в своей простой, материальной форме, как письмо, как клеймо на вещах, как
примета мира и как составная часть его самых неизгладимых фигур. В
каком-то смысле, этот слой языка является единственным и абсолютным. Но он
немедленно порождает две другие формы речи, которые его обрамляют: выше
этого слоя располагается комментарий, оперирующий прежними знаками, но в
новом употреблении, а ниже -- текст, примат которого, скрытый под видимыми
для всех знаками, предполагается комментарием. Отсюда наличие трех уровней
языка начиная с неповторимого бытия письма. К концу Возрождения исчезает
эта сложная игра уровней. И происходит это двояким образом: потому что
фигуры, непрерывно колеблющиеся между одним и тремя терминами, происходят
к бинарной форме, делающей их устойчивыми; и потому что язык, вместо того
чтобы существовать в качестве материального письма вещей, обретает свое
пространство лишь в общем строе репрезентативных знаков.
Эта новая диспозиция влечет за собой появление новой, дотоле
неизвестной проблемы: действительно, прежде вопрос стоял так: как узнать,
что знак и вправду указывает на то, что он означает? Начиная с XVII века
вопрос формулируется так: как знак может быть связан с тем, что он
означает? На этот вопрос классическая эпоха отвечает анализом
представления, а современная мысль -- анализом смысла и значения. Но тем
самым язык оказывается не чем иным, как особым случаем представления (для
людей классической эпохи) или значения (для нас). Глубокая
сопричастность языка и мира оказывается разрушенной. Примат письма
ставится под сомнение. Таким образом, исчезает этот однородный
слой, в котором увиденное и прочитанное, видимое и высказываемое
бесконечно перекрещивались между собой. Вещи и слова отныне
разделены. Глазу предназначено видеть, и только видеть, уху --
только слышать. Задачей речи становится высказывание того, что
есть, но она уже не является ничем сверх того, что она говорит.
Так происходит грандиозная перестройка культуры, в истории
которой классическая эпоха была первым и, пожалуй, наиболее
значительным этапом, поскольку именно этот этап порождает новую
диспозицию слов и вещей, во власти которой мы до сих пор
находимся, и поскольку именно он отделяет нас от культуры, в
которой не существовало значение знаков, ибо оно было растворено в
господствующем значении Подобного, но в которой загадочное,
однообразное, навязчивое, изначальное бытие знаков мерцало в своем
бесконечном раздроблении.
Ни в нашем знании, ни в нашем мышлении не осталось даже
воспоминания об этом бытии, не осталось ничего, кроме быть может,
литературы, да и в ней это воспоминание просматривается скорее как
намек, как нечто косвенное, а не непосредственное. Можно сказать,
что в каком-то смысле "литература", в той форме, в какой она
сложилась и обозначилась на пороге современной эпохи, выявляет
воскрешение живой сути языка там, где этого не ожидали. В XVII и
XVIII столетиях существование языка как такового, его давнишняя
прочность вещи, вписанной в мир, растворяются в функционировании
представления; любой язык имел ценность как дискурсия. Искусство
языка сводилось к способу "подать знак", то есть обозначить
какую-либо вещь и разместить вокруг нее знаки, -- иначе говоря, это
искусство - назвать, а затем посредством одновременно украшающего
и доказывающего удвоения поймать это название, замкнуть его и
скрыть, обозначить его в свою очередь другими именами, которые
были его отсроченным присутствием, знаком вторичного порядка,
риторической фигурой, украшением. Однако в течение всего XIX века
и до наших дней -- от Гельдерлина до Малларме и Антонена Арто --
литература существовала и все еще существует в своей автономии;
она резко отделилась от любого иного языка, образовав своего рода
"противодискурсию" и вернувшись, таким образом, от связанной с
представлением или обозначением функции языка к тому его грубому
бытию, которое после XVI века было забыто.
Те, кто полагает, будто постижение самой сути литературы
осуществимо путем ее исследования на уровне не того, что она
говорит, а сигнификативной формы, остаются в пределах
классического статуса языка. В современную эпоху литература -- это
то, что компенсирует (а не подтверждает) сигнификативное
функционирование языка. Благодаря литературе блеск бытия языка
вновь распространяется до самых пределов западной культуры и