73401 (Поэтика Иосифа Бродского), страница 3
Описание файла
Документ из архива "Поэтика Иосифа Бродского", который расположен в категории "". Всё это находится в предмете "зарубежная литература" из , которые можно найти в файловом архиве . Не смотря на прямую связь этого архива с , его также можно найти и в других разделах. Архив можно найти в разделе "рефераты, доклады и презентации", в предмете "литература : зарубежная" в общих файлах.
Онлайн просмотр документа "73401"
Текст 3 страницы из документа "73401"
Баран — жертва тирана — один из повторяющихся образов Бродского; в «Пятой годовщине » он также может быть интерпретирован как автоцитата из стихотворения «Я не то что схожу с ума, но устал за лето...», входящего в цикл «Часть речи» (1975-1976):
Свобода — это когда забываешь отчество у тирана, а слюна во рту слаще халвы Шираза, и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана, ничего не каплет из голубого глаза.
(II; 416)
С середины 1970-х гг. в поэзии Бродского утверждается инвариантный мотив несуществования, небытия «Я», облекающийся в слегка варьирующуюся поэтическую формулу. Один из первых примеров — в стихотворении «На смерть друга» (1973): «Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд / из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима // Посылаю тебе безымянный прощальный поклон / с берегов неизвестно каких. Да тебе и не важно» (II; 332).
Найденная тогда же поэтическая формула — «совершенный никто»:
И восходит в свой номер на борт по тралу постоялец, несущий в кармане граппу, совершенный никто, человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына; по горбу его плачет в лесах осина, если кто-то плачет о нем вообще.
(«Лагуна», 1973 [II; 318])
Ее вариация:
Ты, в коричневом пальто, я, исчадье распродаж. Ты — никто, и я — никто. Вместе мы — почти пейзаж. («В горах», 1984[III; 831)
Ее вариант, отсылающий к исходному контексту — к «Одиссее» Гомера:
И если кто-нибудь спросит: «кто ты?» — ответь: «кто я, я — никто», как Улисс некогда Полифему.
(«Новая жизнь», 1988[III; 169]) Другой вариант этого же мотива — мотив отчуждения поэта от читателя и от собственного текста:
Ты для меня не существуешь; я в глазах твоих — кириллица, названья... Но сходство двух систем небытия32 сильнее, чем двух форм существованья. Листай меня поэтому — пока не грянет текст полуночного гимна. Ты — все или никто, и языка безадресная искренность взаимна.
(«Посвящение», 1987[III; 148]) мотив автономности текста от автора («автора») выражен хотя и не столь явно, в стихотворении «Тихотворение мое, мое немое...» из цикла «Часть речи»: (с)тихотворение в нем именуется тяглым, то есть оно влечет, тянет за собой поэта, и ломтем отрезанным, то есть вещью, живущей независимо от того, кого считают ее творцом (II; 408). Первая строка содержит прием игры, построенной на сдвиге границ слов: «Тихотворение мое, мое немое» (II; 408) = «(С)тихотворение мое, мое немое».
Мотив отчуждения поэта от текста содержится и в «Эклоге 4-й (зимней)» (1980), хотя здесь он лишен трагического оттенка:
Так родится эклога. Взамен светила загорается лампа: кириллица, грешным делом, разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли, знает больше, чем та сивилла, о грядущем. О том, как чернеть на белом, покуда белое есть, и после.
(III; 18)
В этих строках варьируется пушкинский образ из «Осени»: перо, просящееся к бумаге. Перу у Пушкина, которое записывает текст как бы независимо от воли поэта, у Бродского соответствуют язык, алфавит («кириллица»), буквы, которые словно сами складываются в строки. У Пушкина в «Осени» грамматические субъекты — пальцы и перо, стихи, а не «Я», и строение фраз передает мотив спонтанности вдохновения, неподвластности разуму. Но «лирическое волненье» испытывает всё же душа поэта. У Бродского «Я» поэта просто отсутствует, стихи рождаются из алфавита, из Языка33.
Мотив несуществования, «е-бытия «Я» появляется в поэзии Бродского примерно в одно время с мотивом отчуждения «Я» поэта от своих текстов, и это не случайно. Идея, что поэт — не творец своих текстов, а лишь орудие Языка, лишает жизнь «Я» стихотворца экзистенциального оправдания, смысла. Наполнения. Воплощаясь в тексте, «Я» превращается в факт языка, в «местоимение», отчуждается от себя самого. Знаком «Я» становится «пустая» геометрическая фигура, обреченная на уничтожение:
Навсегда расстаемся с тобой, дружок. Нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я: ничего внутри. Посмотри на него — и потом сотри.
(«То не Муза воды набирает в рот», 1980[III; 12])
«Исторический» вариант мотива одиночества — отчуждение героя от нового поколения, вступающего в жизнь. По-видимому, он сформулирован впервые в стихотворении «1972 год»:
Смрадно дыша и треща суставами, пачкаю зеркало. Речь о саване еще не идет. Но уже те самые, кто тебя вынесет, входят в двери.
Здравствуй, младое и незнакомое племя! Жужжащее, как насекомое, время нашло, наконец, искомое лакомство в твердом моем затылке.
Пушкинское выражение «Здравствуй, племя, младое, незнакомое!» («...Вновь я посетил...») приобретает в новом контексте горько-иронический смысл: Пушкин говорил о преемственности поколений (их символизируют старые и молодые деревья) и приветствовал их смену как неизбежный и справедливый закон бытия; Бродский пишет о новом поколении как о могильщиках лирического героя.
Оппозиция «мир ценностей лирического героя — "варварские" ценности нового поколения, культивирующего жестокость и презирающего человеческую личность» организует стихотворение «Сидя в тени» (1983):
Я смотрю на детей, бегающих в саду.
И свирепость их резвых игр, их безутешный плач смутили б грядущий мир, если бы он был зряч.
VII
После нас — не потоп, где довольно весла, но наважденье толп, множественного числа.
VIII
Ветреный летний день. Запахи нечистот затмевают сирень. Брюзжа, я брюзжу как тот, кому застать повезло уходящий во тьму мир, где, делая зло, мы знали еще — кому.
(III; 71-73)
Дети изображены как «враги» уходящего поколения, как те, кто вытесняет старших из жизни, убивает их:
XIII
Как бы беря взаймы, дети уже сейчас видят не то, что мы; безусловно не нас.
(Там же [III; 74])»
Загорелый подросток, выбежавший в переднюю, у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.
(«Август», 1996[IV(2); 204])
В противоположность Пушкину, уподобляющему новое поколение молодым деревьям, Бродский противопоставляет «подростков» деревьям; их существование ассоциируется с гибелью, с вырубкой деревьев:
Теперь всюду антенны, подростки, пни вместо деревьев.
Оппозиция «лирический герой (его поколение) — новое поколение» имеет у Бродского глубокий культурный смысл. Сверстники лирического героя — последнее поколение, живущее ценностями высокой культуры. «...Нынешнее дело — дело нашего поколения; никто его больше делать не станет, понятие "цивилизация" существует только для нас. Следующему поколению будет, судя по всему, не до этого: только до себя, и именно в смысле шкуры, а не индивидуальности. Вот это-то последнее и надо дать им какие-то средства сохранить; и дать их можем только мы, еще вчера такие невежественные. Уже сегодня, перефразируя основоположника, самым главным искусством для них является видео. За этим, как и за тем, стоит страх письменности, принцип массовости, сиречь анти-личности. И у массовости, конечно, есть свои доводы: она как бы глас будущего, когда этих самых себе подобных станет действительно навалом — муравейник и т.п., и вся эта электронная вещь — будущая китайская грамота, наскальные нерп 1.41. настенные живые картинки. Изящная словесность, возможно, единственная палка в этом набирающем скорость колесе, так что дело наше — почти антропологическое: если не остановить, то хоть притормозить подводу, дать кому-нибудь возможность с нее соскочить» (из письма Я.А. Гордину, июль 1988 г.)35.
Мотив изоморфности мира и текста (языка)
Сходство структуры бытия, космоса, и текста (языка) — инвариантный мотив Бродского, родственный представлениям барокко о мире как о совершенном творении — произведении Бога — непревзойденного художника. Этот мотив объясняет поэтику неразличения знаков и вещей у Бродского, но эксплицирован лишь в нескольких поэтических текстах: «Воздух — вещь языка. Небосвод — хор согласных и гласных молекул, в просторечии — душ» («Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова» [II; 330]); «Всё — только пир согласных на их ножках кривых» («Строфы», 1978 [II; 457]). Слою, человек и вещь у Бродского одновременно и противопоставлены, и сходны. Они взаимообратимы. Этот мотив был подробно проанализирован В. П. Полухиной, и я позволю себе на нем более не останавливаться36.
Мотив мира — театра
Этот «барочный» мотив, родственный представлению о мире-тексте, развернут в нескольких стихотворениях Бродского 1990-х гг. В «Храме Мельпомены» (1994) он принимает форму представления о жизни как игре, о существовании человека как роли:
Мишель улыбается и, превозмогая боль,
рукою делает к публике, как бы прося взаймы: «Если бы не театр, никто бы не знал, что мы существовали. И наоборот!»
(IV; 165)
Представление о природном мире, космосе как о театре, оперном зале воплощено в поэтике сравнений стихотворения «Я проснулся от крика чаек в Дублине» (1990):
Облака шли над морем в четыре яруса,
точно театр навстречу драме
Крики дублинских чаек!
раздирали клювами слух, как занавес.
(IV(2); 97)
В «Театральном» (1994—1995) театр, драматическое действо — материализованная метафора Истории37; в стихотворении «Клоуны разрушают цирк. Слоны убежали в Индию...» (1995) овеществленной метафорой бытия является цирк. Еще один вариант: мир — театр кукол: небожитель (Бог или ангел) именуется «одной из кукол, пересекающих полночный купол» («Разговор с небожителем», 1970 [II; 214]); жизнь людей — кукольной драмой: «они [вещи. — А. Р.] наслаждаются в паузах драмой из жизни кукол, чем мы и были, собственно, в нашу эру» («Кентавры I», 1988 [III; 163]); «Потому что у куклы лицо в улыбке, мы, смеясь, свои совершим ошибки» («Песня невинности, она же — опыта», 1972 [II; 304])38.
Мотив мира — театра реализован также в сравнениях и в метафорах занавеса, партера, кулисы и шапито: «Вверх взвивается занавес в местном театре» («Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова» [II; 323]); «Пустота раздвигается, как портьера» («К Урании», 1982 [III; 64]); «И когда тебя ищут в партере» («Памяти Геннадия Шмакова» [III; 180]); «Льдина не тает, точно пятно луча, дрейфуя в черной кулисе, где спрятан полюс» («Памяти Клиффорда Брауна», 1993 [III; 216]); «Сворачивая шапито, грустно думать » (приближаясь к смерти) («Тритон», 1994 [IV (2); 191]).
Мотив мира — театра и жизни человека — роли объясняется у Бродского представлением об отчуждении «Я» от самого себя, когда жизнь воспринимается как некая пьеса, а твое предназначение — как игра актера, усвоение заданного амплуа.
Мотив воды (моря) — колыбели жизни
Этот мотив развернут в стихотворениях Бродского «Прилив» (1981) и «Тритон» (1994). В других текстах сохраняются его знаки — уподобление или самоотождествление лирического героя с рыбой, отождествление человека вообще с рыбой («как здесь били хвостом» — метафора венецианской жизни и угорь и камбала как метафоры улиц и площадей в «Венецианских строфах (1)», 1982 [III; 52]); наделение земного существования атрибутами моря: « фиш, а не Юл в изголовье встает ночами, и звезда морская в окне лучами штору шевелит, покуда спишь» («Лагуна», 1973 [II; 318])39.
Мотив будущего как далекого прошлого
Грядущее интерпретируется Бродским как наступление доисторического прошлого, как наступление эры варварства, оледенения, ископаемых чудовищ или времени, когда земля была покрыта водой и ее обитателями были моллюски:
Дымят ихтиозавры грязные на рейде.
(«Зимним вечером в Ялте», 1969[II; 141])
Грядущее настало
Отличительные приемы
Пространственное удаление, «откат»
Во многих стихотворениях Бродского доминантную роль играет прием отдаления точки зрения в пространстве от изображаемого предмета — вплоть до ее перемещения в космические сферы. Это пространственное отдаление — знак отдаления, отчуждения психологического и экзистенциального. Среди ранних произведений такой прием является доминантным в «Большой элегии Джону Донну» (1963). Он развернут в «Осеннем крике ястреба» (1975), заявлен в начале «Пятой годовщины (4 июня 1977)» (1977): «Там хмурые леса стоят в своей рванине. Уйдя из точки «А», там поезд на равнине стремится в точку «Б». Которой нет в помине» (II, 419). Изображение лесов в их массе и города, из которого вышел поезд, как точки предполагает, что позиция созерцателя значительно отдалена от них в пространстве74. Этот прием «отката» завершают «Стихи о зимней кампании 1980 года» (1980). Панорамное видение определяет поэтику пространства в стихах «К Урании» (1982); при этом пространственное удаление как бы дезавуируется, ибо человек в своем одиночестве тождествен столь же одинокой земле: «и, глядя на глобус, глядишь в затылок» (III; 64). Космическое видение спорадически прослеживается в «Тритоне» (1994).