69304 (763141), страница 3
Текст из файла (страница 3)
В XII веке с ростом феодальной раздробленности русское искусство распадается на самостоятельные школы. Хотя суздальские князья переносили киевское наследие с юга на север, искусство Владимиро-Суздальского края значительно отличается от Киева. Еще сильнее различие между искусством юга и Новгорода. Впрочем, различия между школами не исключают единства русского искусства, особенно, очевидно, если вспомнить, что происходило тогда в Византии или на Балканах. Именно это внутреннее родство русских памятников эпохи „Слова о полку Игореве" затрудняет порой определение места, где могли быть созданы отдельные иконы.
Собор новгородского Юрьева монастыря относится к тому же XII веку, что и большинство владимиро-суздальских храмов. Но новгородский мастер Петр, имя которого сохранила для нас летопись, говорит другим языком, пользуется другими средствами. Собор вырисовывается еще издали во всем величии своей простоты и спокойствия. Нужно мысленно провести кровлю по закруглениям, так называемым закомарам, чтобы по достоинству оценить красоту этого памятника. Мы заметим тогда, что и здесь, как и во Владимире, очертания закомар, купола и завершения апсид были гармонически согласованы друг с другом. Впрочем, в этом памятнике нет такого же классического равновесия, как во владимирском Успенском соборе. Архитектурное мышление мастера Петра подчиняется другим законам. Они полнее всего проявились в соотношении основного массива собора и лестничной башни. Вместо того чтобы включать эту лестницу в основной объем или подчинять ему, он вынес ее за пределы здания и водрузил над ней купол. Его не смущает, что этим нарушается традиционное равновесие частей и что его не может восстановить третий купол над северо-западным углом. Здание как бы распадается на самостоятельные объемы, но вместе с тем, как броней, сковано мощным массивом стен. Композиционный замысел владимирского Успенского собора можно сравнить с мышлением человека, у которого отдельные представления логически возникают из общих понятий. Новгородский мастер мыслит, как человек, который не пытается подчинить одному принципу свои представления, они спаяны у него единым порывом. Владимирские соборы делились аркатурным фризом на два яруса, и это наружное членение отчасти отвечало хорам. В Юрьевском соборе окна и ниши образуют четыре яруса, но стену не разбивает горизонтальное членение. Стена вздымается во всей своей нерушимой чистоте, цельности и силе. Впрочем, и Юрьеву собору чужда напряженность романской архитектуры Запада. Храмы киевские и отчасти владимирские с их равновесием частей, движением и сложностью, порой противоречивостью элементов, скорее, отвечают строю чувств и мыслей „Слова о полку Игореве". За такими зданиями, как новгородский Юрьев собор, стоит образ русского былинного богатыря, сочетающего в себе несокрушимую силу с детским простодушием.
Сложение нового образа человека на Севере ясно сказалось в новгородских и псковских фресках. В „Ангеле Златые власа", откуда бы ни происходила эта икона, еще сильны киевские традиции, много созерцательности, грусти и ласковости. В самом выполнении его, в его золотых кудрях, напоминающих линии перегородчатой эмали, сквозит та эстетика, которая наложила свой отпечаток и на владимиро-суздальские храмы.
Фреска св. Марии в Старой Ладоге — это более типичный новгородский образ. В ней больше суровости, мощи. Людям, как она, неведомы колебания, но чувствуют они и глубоко и искренне. Выкладывая из камушков мозаики лицо Дмитрия, киевский мастер через их поблескивание передал изменчивую мимику лица. Северорусский мастер резко проводит свои черты, четко очерчивает форму глаз и носа, контур служит непреходимой гранью. В ладожской Марии тонкой лепке лиц противостоят энергичные зигзаги ее светлого головного платка, над ним тяжело нависает темная масса плаща.
Новгородские святые пристально взирают на зрителя, их взгляд подобен настоятельному требованию, как слова новгородских мужей, держащих речь к своему князю. В новгородских памятниках постоянно сквозит представление о непосредственном вмешательстве святых в человеческие дела, как богов греческого Олимпа. Недаром же сын Владимира Мономаха, отказывая Юрьеву монастырю одно из своих угодий, заявляет: „Если какой-нибудь князь после меня захочет взять у монастыря мой дар, пусть святой Георгий отнимет его у захватчика".
От северорусских храмов и фресок веет духом эпической силы и покоя, как и от северорусских летописей. Еще С. Соловьев отмечал своеобразную повествовательную манеру Новгородской летописи (С. Соловьев, История России, т. III, 2-ое изд., Спб., стр. 802.). Летописи южные и юго-западные отличаются цветистостью изложения, риторичностью оборотов речи. В них выступает личность летописца, порой лирическое начало. „Начнем же сказати бесчисленные рати и великие труды и частые войны и многие крамолы и частые восстания и многие мятежи" — таким зачином открывается Галицко-Волынская летопись. Говоря о великом князе Романе, летописец не скупится на сравнения его и со львом, и с сердитой рысью, и с крокодилом, и с быстрым орлом, и с храбрым туром. Совсем иначе ведут свое повествование новгородские летописцы. „Новгородцы не любили разглагольствовать, — замечает С. Соловьев, — они не любили даже договаривать своих речей... В речах новгородских людей, внесенных в летопись, замечаем необыкновенную краткость и силу". Поспорили новгородцы с князем Святославом из-за посадника Твердислава. „И рече князь, — пишет летописец, — не могу быть с Твердиславом и отнимаю от него посадничество. Рекоша же новгородцы: есть ли вина его? Он же рече: без вины. Рече Твердислав: тому я рад, что моей вины нет, а вы, братья, вольны в посадниках и князьях. Новгородцы же отвечали: князь, раз его вины нет, а ты нам крест целовал без вины мужа не лишать, и тому мы кланяемся: вот наш посадник". Заканчивая свой несложный рассказ, летописец лаконически замечает: „И бысть мир".
В этих ранненовгородских памятниках уже сказалась та „умильная кроткость и простодушие, вечно младенческое, но вместе мудрое усердие", „отсутствие суетности и пристрастия", которое пленяло Пушкина в наших старых летописях и поэтически было выражено им в образе Пимена. В новгородских летописях рассказывается о чудище, вытащенном рыбаками в неводе, которого летописец не смеет даже описать „срама ради"; с невозмутимым спокойствием передается о том, как князья в своих междоусобиях уничтожают города — „не оставляли ни человека, ни скотины"; в качестве исторического факта заносится рассказ о том, как русским на поле брани „невидимые друзья над ними помогали своим светлым оружием"; не забываются, конечно, и небесные явления — новгородский летописец сообщает все случаи, когда солнце днем убывало и как потом все исполнялись радости, когда оно „вброзе паки наполнися". Перед глазами летописца проходила напряженная борьба русских с кочевниками, колонизация севера, сложение феодального общества. Но эти жизненные события, в которых мы видим действие сложных и противоречивых сил, пластически, почти как у Гомера, выражены летописцем в наивном рассказе о том, как один князь „сел на отцовский престол", другой „затворился в городе", третьего изгнали со словами „иди с добром", четвертого „убили, а мантию его изодраша и повергоша его нага". В этом умении выразить в нескольких словах самое главное заключается сила новгородских летописцев, в этом величие и монументальность древних новгородских фресок.
Переломной критической порой в истории русской культуры был XII век. То, что произошло в начале следующего века, монгольское нашествие, эта национальная трагедия русского народа, обычно несколько отвлекает внимание историков от тех внутренних противоречий, которые зародились еще в предшествующем веке. Между тем экономическое и политическое положение страны пошатнулось еще и до появления монголов. Крестовые походы отрезали ее от артерий мировой торговли. Удельная раздробленность ослабила силы сопротивления. „Слово о полку Игореве" было последним цветком жизнерадостной киевской культуры, но в страстных, как заклинания, призывах поэта звучат и нотки тревоги, вызванной не только одними неудачами в борьбе с половцами. В русском искусстве XII века его величавая красота, его человечность и возвышенный характер — все это идет из Киева, бережно сохраненное русскими переселенцами на Севере. Но в XII веке в лицах русских святых и героев появляется также нечто суровое, волевое, напряженное. Многие русские храмы уже не так открыты окружающему миру, как раньше, они высятся, как неприступные крепости. В этом сквозит недоверие к реальной жизни, к „земной юдоли", которую в то время многие спешили покинуть, чтобы найти прибежище за монастырскими стенами (D. Tschizewskij, Das heilige RuBland. Russische Geistesgeschichte, I, Hamburg, 1959, S. 59.).
Прошло около двухсот лет со времени „Слова". За это время много тяжелого пришлось вынести русской земле, русскому народу. Но семена, брошенные в домонгольское время, не пропали. Недаром автор воинской повести „Задонщина", воспевая победу Дмитрия, вспоминал поэму об Игоре. Недаром и Рублев, создавая свою прославленную „Троицу", не забывал ангелов, которых создали русские люди за два века до него. В произведениях Рублева проглянуло нечто новое, незнакомое предкам, та жизнь чувства и грация, которая выражала тогда возросшее самосознание личности.
Список литературы
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://artyx.ru/















