68905 (763003), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Предлагаемые ниже заметки выполнены в духе «археологического подхода» М. Фуко, переносящего фокус описания с объекта на окружающее его дискурсивное пространство. Дискурс — это не только слова и тексты, но и стратегии их продуцирования, распостранения и понимания, опирающиеся на (как правило) негласные соглашения, пресуппозиции и постулаты речевого общения. Наконец, дискурс — это не только слова, но и реальность, в этих словах заключенная и трансформируемая под их влиянием. Выше было показано, что выделяемые обычно признаки интеллигенции, кажущиеся по отдельности вполне адекватными, дают в сумме противоречивую картину. Противоречивость устраняется, если рассматривать эти признаки не в качестве свойств, объективно присущих объекту, но категорий дискурса. Тогда, допустим, фанатизм может и не противоречить рефлективности, поскольку эти категории во- все не обязательно между собой взаимодействуют 4. Более того, дискурсивные формации могут вовсе не подчиняться таким законам логики, как принцип противоречия, исключения третьего и т. п.; как станет ясно из нижеследующего, интеллигентский дискурс принадлежит как раз к таким формациям.
---------------------------------
3 Близкий подход для описания поэтического языка был в свое время предложен А. К. Жолковским, с точки зрения которого «поэтический мир» писателя аналогичен системе грамматических категорий языка (ср., например, Жолковский, Щеглов 1976; 53).
4 Здесь опять-таки может быть полезной аналогия с грамматическими категориями естественного языка: некоторые категории тесно между собой взаимодействуют (так, в русском языке форма падежа зависит от рода и такой экзотической категории как одушевленность), другие нет. При этом характер и причины такого взаимодействия не имеет смысла искать в сфере лексической семантики (т. е. семантики, осознаваемой говорящим/слушающим), более того, грамматические значения могут вступать в конфликт с «одноименными» лексическими; так, труп отличается от мертвеца и покойника своей грамматической неодушевленностью. В обыденной речи эти слова являются как правило синонимами, но в поэзии и мифологии семантика их может различаться (ср. рассуждение о покойниках-беспокойниках у Хармса). Соотношение грамматического и лексического значений в достаточной мере аналогично соотношению дискурсивных и идеологических категорий.
Если уже границы феномена интеллигенции оказываются трудноуловимыми, то еще более аморфны и неопределенны границы — как хронологические, так и семантические — интеллигентского дискурса. Однако эта внешняя неопределенность компенсируется чрезвычайной устойчивостью внутренней структуры самого дискурса, его логики, на протяжении полутора веков практически неизменной; добавлялись, трансформировались и отмирали лишь второстепенные его составляющие. Сказанное не означает, что в развитии интеллигентского дискурса нет внутренней хронологии. Отчетливо выделяются три основных этапа:
1. Подготовка и становление: условно говоря от Кантемира («Расколы и ереси науки суть дети») до Белинского. Это предыстория дискурса: интеллигенции еще нет, но дискурсивное пространство для нее подготавливается.
2. Расцвет: от Белинского до «Вех».
3. После «Вех» — своего рода жизнь после (провозглашенной) смерти. «Вехам» как в истории самой интеллигенции, так и интеллигентского дискурса принадлежит совершенно особое место, поэтому и обращаться к ним мы будем чаще, чем к какому-либо иному источнику, причем, как правило, будем рассматривать его не как собрание текстов различных авторов, но как единый текст.
Тематически интеллигентский дискурс оказывается чрезвычайно емким, многомерным: пространство географическое и культурное, история и эсхатология, нравственность и политика, судьба и миссия — все это не только проблемы, мучившие интеллигентов разных поколений, но, в первую очередь, категории, вне которых развертывание интеллигентского дискурса немыслимо. И все же главное, как представляется, в другом: не в объеме, а в характере и структуре связей. Дискурс этот характеризуется сверхсвязностью (все связано со всем), что отделяет его от рассудочных дискурсов научного, философского или даже публицистического типов и приближает к художественным (причем, скорее поэтическим, нежели прозаическим) и мифологическим дискурсам. А сверх-связность, в свою очередь, закономерно приводит к амбивалентности, аморфности и прямолинейности. Еще раз подчеркнем, что дело идет не о содержании интеллигентских писаний — оно как раз весьма разнообразно, но о структуре этого содержания. И вот здесь-то оказывается, что Пешехонов и Мережковский, Бердяев и Луначарский, Солженицын и Синявский — все они мыслят в одних и тех же категориях, находятся в плену одних и тех же стереотипов.
Предлагаемый ниже обзор дискурсивных категорий ни в коей мере не претендует на полноту; задача его в другом: на примере некоторых из наиболее характерных категорий продемонстрировать внутреннюю логику развертывания интеллигентского дискурса. Некоторые из этих категорий являются культурологическими универсалиями, другие — универсалиями русской культуры, в то время как третьи специфичны именно для данного типа дискурса. В первых двух случаях интерес представляют не категории сами по себе, но способ их реализации.
3. Свое-чужое. В самой природе русской интеллигенции изначально заложена некая двойственность: с одной стороны, она является результатом попытки создания образованной прослойки общества по европейскому образцу (уже само слово «интеллигенция» указывает на это со всей недвусмысленностью) — своего рода интеллектуальной элиты, — и не учитывать эту соотнесенность с Западом было бы непозволительной ошибкой 5. Подражательность русской интеллигенции стало общим местом в писаниях ее критиков. Ср. риторическое восклицание М. О. Гершензона:
Не поразительно ли, что история нашей общественной мысли делится не на этапы внутреннего развития, а на периоды господства той или другой иноземной доктрины? Шеллингизм, гегелианство, сен-симониз.м, фурьеризм, позитивизм, марксизм, ницшеанство, неокантианство, Мах, Авенариус, анархизм — что ни этап, то иностранное имя (Вехи: 94-95; курсив мой. — М. Л.).
С другой стороны, дело очевидным образом идет не просто о перенесении, трансплантации западноевропейской модели — помещение ее в принципиально иной культурный контекст приводит к ее перекодировке в терминах, специфических именно для русской культуры, трансформации, в результате которой многие из исходных компонентов были утеряны, а некоторые добавлены, и, что еще важнее, большинство акцентов было смещено, например, «передвинуто» из интеллектуальной сферы в сферу нравственную 6. В результате такого транскультурного перевода русская интеллигенция и с содержательной, и с функциональной точки зрения оказалась явлением принципиально иного порядка, нежели западная интеллектуальная элита 7.
С этим же связан один из многочисленных парадоксов русской интеллигенции: «чужое» является сокровенным «своим» (это мироощущение было выражено еще Батюшковым формулой «Чужое — мое сокровище» 8). А это, в свою очередь, приводит к следующему парадоксу: если проинтеллигентски настроенные авторы, как правило, подчеркивали ее западный (что в данном контексте означало также и передовой) характер, то для авторов антиинтеллигентской направленности она, напротив, представляет собой специфически российский феномен 9 в истории мировой культуры. Казалось бы, последнее обстоятельство авторами почвеннической ориентации должно было бы занесено в актив интеллигенции, однако этого не происходит: уникальность интеллигенции определяется ее сугубой «неправильностью», «неорганичностью» — интеллигенция оказывается одновременно и испорченным «своим» и неправильным «чужим».
---------------------------------
5 Здесь следует отметить принципиальное отличие в выраженной в самоназвании психологической ориентации таких групп, как «интеллигенты» и «нигилисты», с одной стороны, от «любомудров» — с другой: первые, будучи в достаточной мере оригинальными феноменами русской культуры, декларативно ориентировались на (неопределенный) Запад, вторые, зависимые от вполне определенной (немецкой) философской традиции, демонстративно от подобной ориентации отказываются.
6 С этим связана и, отмеченная еще авторами «Вех», одна из самых знаменательных особенностей русской интеллигенции, разительно отличающей ее от западной интеллектуальной элиты: пренебрежительное отношение к образованности и к силе интеллекта (это пренебрежение отразилось и в кличке «образованшина», специально для этой цели сконструированной А. И. Солженицыным).
7 Ср. в этой связи судьбу западноевропейского позитивизма на русской почве, давшего, помимо прочего, такое специфически русское явление как нигилизм — европейская «положительность» обернулась сугубой отрицательностью. Ср.: Когда молодой естествоиспытатель во Франции середины XIX в. резал лягушку, это означало желание сделать еще одно открытие или сдать еще один экзамен. Когда лягушку режет Базаров, это означает отрицание всего (Лотман, Успенский 1975: 175; разрядка авторов. — М.Л.).
8 Для Батюшкова важен здесь и этимологический смысл сокровища — «сокровенное», «скрытое» («Сокровище мое, куда сокрылось ты»),
9 Ср. формулировку Г. П. Федотова: Говоря о русской интеллигенции, мы имеем дело с единственным, неповторимым явлением истории (Федотов 1991: 67). Г. Федотов занимает особое место в истории русской мысли и к антнинтеллигентскому направлению отнесен быть не может, однако в цитированной статье он не только исследует русскую интеллигенцию, но и вершит суд над ней.
Особый интерес в этом отношении представляет позиция А. И. Солженицына, с точки зрения которого советская интеллигенция не достойна даже своего звания и должна быть переименована:
...сей образованный слой, все то, что самозвано и опрометчиво зовется сейчас «интеллигенцией», называть образованщиной (Солженицын 1995:99; курсив автора. — М.Л.).
Спору нет — «образованщина» звучит обиднее, но — вопреки писателю — вовсе не из-за своего корня, но суффикса, некогда служившего знаком высокого церковнославянизма, ныне — просторечия («деревенщина-засельщина» и т. п.; ср. также старое прозвище интеллигенции: «кружковщина»). У всякого, кто хотя бы в общих чертах знаком со складом мысли писателя, особенно же с его лингвистическим мировоззрением, здесь не может не возникнуть недоумения: слово русского звучания конструируется им специально в качестве сниженного варианта «иностранного» — «свое» оказывается хуже, ниже «чужого». В этой связи следует отметить, что тенденцию употреблять русское в снижающем значении Солженицын считает характерной именно для образованщины и как таковую сурово осуждает:
...пройдитесь по знатным образованским 10 семьям, кто держит породистых собак, и спросите, как они собак кличут. Узнаете (да с повторами): Фома, Кузьма, Потап, Макар, Тимофей (Солженицын 1995:119-120)11.
Отмеченная двойственность имеет самое непосредственное отношение к проблеме свободы. Ориентация на Запад для интеллигенции психологически всегда означала, в первую очередь, ориентацию именно на свободу. С другой стороны, сам факт ориентации на какую-либо готовую модель вообще, особенно же заимствованную с Запада, мог означать и прямо противоположное — ограничение свободного поиска, попытку втиснуть все многообразие жизни в прокрустово ложе готовых решений. С славянофильско-почвеннической точки зрения свобода не может быть результатом «рабского подражания»; более того, православный Восток с его идеалом органической соборности воспринимается как внутренне более свободный по сравнению с механическим Западом со всеми его рассудочными и формальными свободами.
-------------------------------
10 Сомнительная форма от «образованщины»; скорее всего, финаль«-ским» пришла из интеллигентских семей. (Д. Штурман в вышедшем под редакцией А. И. Солженицына исследовании предлагает более корректную форму образованщицкий, однако ввиду явной неудобоупотребительности термина и она предпочитает говорить не об образованшине, а об интеллигентоидах. — Штурман 1993: 147-148.)
11 Любопытно, как в этой связи должен оцениваться Крылов с его «А Васька слушает да ест», где Васька — не только кот, но и, как известно, Наполеона Вообще же традиция называния животных (в первую очередь лесных, но затем и домашних) человеческими именами восходит к мифу и фольклору, и никакого отношения к пренебрежению русскостыо не имеет.
4. Жертва vs, работа. Жертвенность является одной из центральных категорий русской интеллигенции, причем самым непосредственным образом связанной с проблемой свободы: интеллигент (варианты: народоволец, революционер и т. п.) жертвует собственным благополучием, а в идеале — и жизнью ради свободы и счастья других (т. е. народа).















