ref-18096 (735773), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Как мыслитель Монтень сформировался в эпоху позднего Возрождения, на излёте того культурного движения в Европе, которое принято называть ренессансным гуманизмом. Ставя своей основной задачей «возрождение» греко-римской культуры, желая наполнить её достижениями собственную, позднесредневековую цивилизацию, гуманисты осуществляли грандиозный синтез христианской «веры» и античной «мудрости». Такой синтез был возможен в той мере, в какой античность и христианство несли в себе ряд сходных и даже совпадающих черт.
Важнейшей из них был антропоцентризм - учение о том, что человек это очень привилегированное существо в мироздании, а само мироздание существует исключительно ради человека, для его блага. Цицерон, например, в трактате «О природе богов» создал подлинный гимн человеку, который «по природе своей превосходит все прочие живые существа» в мире, тогда как сам мир «создан ради людей, и всё, что в нём есть, изготовлено и придумано для пользы людей». Аналогично и библейское представление о человеке, созданном по образу и подобию своего творца (достаточно вспомнить строки из Библии).
Гуманизм развил антропоцентристскую идею до логического конца. «Если же очевидно, - писал в XV веке итальянский гуманист Дж. Манетти, - что прочие живые существа были созданы исключительно ради человека, то можно заключить, что единственно ради человека был создан и устроен Богом мир, поскольку он создан, как мы сказали, ради одушевлённых существ, а те - ради человека. И об этом достоверно свидетельствует то, что всё созданное предназначается для одного человека и служит ему удивительным образом, что видим мы яснее полуденного солнца. Итак, с самого начала Бог, видимо, посчитал это столь достойное и выдающееся своё творение настолько ценным, что сделал человека прекраснейшим, благороднейшим, мудрейшим, сильнейшим и, наконец, могущественнейшим».
На фоне этой двухтысячелетней традиции прославления человека позиция Монтеня выглядит по меньшей мере шокирующей. Всю свою непримиримость к антропоцентризму автор излил в знаменитой главе «Апология Раймунда Сабундсгого», составляющей интеллектуальное ядро «Опытов».
«Пусть он (человек), - восклицает Монтень, - покажет мне с помощью своего разума, на чём покоятся те огромные преимущества над остальными созданиями, которые он приписывает себе. Кто уверил человека, что это изумительное движение небосвода, этот вечный свет, льющийся из величественно вращающихся над его головой светил, этот грозный ропот безбрежного моря, - что всё это сотворено и существует столько веков для него, для его удобства и к его услугам? Не смешно ли, что это ничтожное и жалкое создание, которое не в силах даже управлять собой и предоставлено ударам всех случайностей, объявляет себя властелином и владыкой Вселенной, малейшей частицы которой оно даже не в силах познать, не то что повелевать ею! На чём основано то превосходство, которое он себе приписывает, полагая, что в этом великом мироздании только он один может воздать хвалу его творцу и отдавать себе отчёт в возникновении и распорядке Вселенной? Кто дал ему эту привилегию? Пусть он покажет нам грамоты, которыми на него возложены эти сложные и великие обязанности». «По суетности воображения он равняет себя с Богом, приписывает себе божественные способности, отличает и выделяет себя из множества других созданий», тогда как на деле он «помещён среди грязи и нечистот мира, он прикован к худшей, самой тленной и испорченной частим Вселенной, находится на самой низкой ступени мироздания, наиболее удалённой от небосвода, вместе с животными наихудшего из трёх видов».
Здесь и происходит момент разрыва философии Монтеня с гуманистической концепцией. Он, принципиально настаивая на «сходстве в положении всех живых существ, включая в их число и человека», который «не выше и не ниже других», сталкивается с вопросом о границах человеческого знания, о доступности для человека истины. В результате он вступает в конфликт с одним из наиболее авторитетных учений своего времени – с учением о «естественной теологии». Естественная теология, разработанная ещё в XIII веке Фомой Аквинским, исходила из того, что, двигаясь логическим путём от следствий к причинам, то есть от творения к творцу, можно, в конечном счете, дойти до «первой причины» всех явлений и всего мироздания - до Бога. Иными словами, если Бог есть абсолютное бытиё и абсолютная истина, то человек – это как раз то исключительное существо, которому одному дано, пользуясь средствами разума, бесконечно приближаться к этому бытию, проникать в «первопричину», в самую сущность вещей: раскрывая для себя окружающий мир, человек раскрывает и создавшего этот мир Бога - последнюю, безотносительную истину бытия. Таким образом, пафос естественной теологии в том, чтобы максимально согласовать данные разума со сверхразумной верой, а истины, добываемые «светскими», положительными науками, с истиной Откровения.
Пафос Монтеня прямо противоположен: он направлен на то, чтобы как можно дальше развести человеческие науки, человеческое знание, с одной стороны, и истины христианской веры – с другой.
Абсолютное бытие (Бог), по Монтеню, настолько превосходит все возможности человеческого разума, все «естественные» способности человеческого познания, что предстаёт как непостижимое начало мира, отделённое от человека непроницаемой завесой тайны. «Мы не имеем никакого общения с бытиём», - утверждает Монтень, - «уловить бытие равносильно желанию удержать в пригоршне зачерпнутую воду». Если и возможно единение человека с Богом, то оно достижимо отнюдь не за счёт человеческих усилий, а за счёт инициативы самого Бога, проявляющейся в актах Откровения и Благодати: «Человек не в состоянии подняться над собой и над человечеством, ибо он может видеть только своими глазами и постигать только своими способностями. Он может подняться только тогда, когда богу бывает угодно сверхъестественным образом протянуть ему руку помощи: и он поднимается, если откажется и отречётся от своих собственных средств и предоставит поднять себя и возвысить небесным силам. Только наша христианская вера, а не стоическая добродетель может домогаться этого божественного и чудесного превращения, только она может поднять нас над человеческой слабостью».
Позицию Монтеня, отстаиваемую в «Апологии» принято называть скептическим фидеизмом. Как таковой, фидеизм, утверждающий приоритет веры над знанием и, соответственно, приоритет «сверхразумных» истин над истинами «разумным» имеет не менее давнюю историю, чем «естественная теология», и потому Монтень вовсе не оригинален, когда восклицает: «Если даже ты доля разума, которой мы обладаем, уделена над небом, как же может эта крупица разума равнять себя с нами? Как можно судить о его сущности и его способностях по нашему знанию!».
Оригинальность Монтеня, прежде всего – именно в тех скептических выводах, которые он делает из фидеистической позиции. Поскольку истина Откровения неизмеримо превосходит все человеческие понятия и представления, постольку потусторонние стремления внушают автору «Опытов» не отказываться от разума, но подвергнуть его испытанию, посмотреть, чего он стоит, будучи предоставлен самому себе, - таков замысел Монтеня.
Монтень обнаруживает, что мир явлений не принадлежит к божественному (вечный, неизменный), явления предстают перед нами всего лишь как подвижные, неустойчивые, неуловимые «видимости», «кажимости». Однако такой мир не поддаётся однозначной «расшифровке» - причём не только в силу собственноё изменчивости, но и в силу «недостоверности и слабости» чувств самого человека: во-первых, по способности восприятия он уступает даже животным, одни из которых превосходят его слухом, другие – зрением, третьи – обонянием и т.п.; во-вторых, сама эта способность меняется то человека к человеку; в-третьих, она зависит от «телесных изменений», которые с нами происходят (у больного зрение не то, что у здорового, окоченевшие пальцы иначе ощущают твёрдость дерева и т.д.). Одним словом, «так как мы приноравливаем вещи к себе и видоизменяем их, считаясь с собой, то мы в конце концов не знаем, каковы вещи в действительности, ибо до нас всё доходит в изменённом и искажённом нашими чувствами виде», причём, довольствуясь «чисто человеческими средствами», преодолеть это положение нет никакой возможности: «Чтобы судить о видимостях, нам нужно было бы обладать каким-то оценивающим инструментом; чтобы проверить этот инструмент, мы нуждаемся в доказательствах, а чтобы проверить доказательства, мы нуждаемся в инструменте: и так мы оказываемся в прочном замкнутом кругу».
Но дело не ограничивается областью одних только чувств. Ведь «чувства являются началом и венцом человеческого познания», а потому и наш интеллект не может претендовать на владение сколько-нибудь достоверной истиной о вещах. Лучшее тому доказательство – борьба и смена различных философских и натурфилософских концепций.
Хаос открывается Монтеню и тогда, когда он погружается в область человеческой морали, в область обычаев, традиций, верований, общественных установлений и законов, совершенно не похожих на европейские. Так, существуют народы, где оплакивают смерть детей и празднуют смерть стариков, где ни разу в жизни не стригут ни волос, ни ногтей, где «почтительный» сын обязан убить своего отца, достигшего известного возраста, где не считают постыдным иметь детей от собственной матери, где красивыми считаются женщины с бритыми головами и т.п.
Какие из этих «привычек следует признать «нормальными», отвечающим человеческой «природе», а какие – нет? – задаётся вопросом Монтень. Ведь американскому индейцу европейские законы представляются такими же нелепыми и извращенными, какими кажутся европейцу. Может ли философ, вынесший бога «за скобки», найти всеобщий, общеобязательный, иными словами, «естественный» закон для человечества, незыблемые критерии истины? И Монтень отвечает: «Если человек признаётся в незнании первопричин и основ, то он должен решительно отказаться от всей остальной науки; ибо если он не знает основ, то его разум влачится по праху, ведь целью всех споров и всякого исследования является установление принципов, а если эта цель так и не достигнута, то человеческий разум никогда не может ничего решить».
Автор «Апологии» заметно предпочитает другим философам, с большим сочувствием цитировать излюбленные формулы античного скептика Секста Эмпирика. И подобно ему скептик–Монтень констатирует: «Ничто я не обсуждаю так основательно, как НИЧТО, и единственное знание, о котором я говорю, это НЕЗНАНИЕ».
Однако скептицизм вовсе не «идеал», к которому стремится Монтень. Напротив, для него это скорее точка отталкивания или рубеж, который подлежит преодолению. (Не случайно после 1580 года Монтень больше не обращается к Сексту Эмпирику). Уже в «Апологии» автор замечает, что для скептиков характерна «чрезмерность сомнения», которое «само себя опровергает», а признавая относительность морали, меняющейся от страны к стране, он делает это как бы скрепя сердце: «Такая изменчивость суждений не по мне. Что это за благо, которое я вчера видел в почёте, но которое завтра уже не будет пользоваться им и которое переезд через какую-нибудь реку превращает в преступление?»
Добровольно погрузившись в мир без истины, Монтень немедленно обнаруживает всю его «неуютность», причём «неуютность» не только философскую, но и самую практическую - невозможность найти твёрдые критерии каждодневного поведения среди людей. Монтеня заботит не только то, что следует думать о жизни, но и – в первую очередь – как её прожить. Вопрос о жизни для автора «Опытов» совершенно конкретен. Потребность в истине, побуждающая Монтеня с придирчивой требовательностью всматриваться в лицо окружающей действительности, открывает её глубокую неподлинность: «Истина, которая ныне в ходу среди нас, это не то, что есть на самом деле, а то, в чём мы убеждаем других».
Монтень очень любил сравнивать мир с театром, а людей - с актёрами, надевшими маски. Ведь коль скоро существует «маска», то, значит за ней должно скрываться «лицо»; если человек может «казаться», то, следовательно, он может и «быть, если он ведёт себя «искусственно», то, вероятно, способен и к «естественности».
В отличие от скептиков Монтень не обходит вопрос об истине. Он переносит его из привычной для христианства плоскости «потустороннее – посюстороннее» в плоскость «посюстороннего». А это рождает неведомые ранее проблемы. Прежде всего, проблему отношения ко всем тем «мнениям» о мире и человеке, которые уже были высказаны и с которыми ему приходиться столкнуться.
Действительно, Монтень жадно вслушивается во всё многообразие существующих точек зрения на человека, впитывая житейскую мудрость горожан и крестьян, живо реагируя на позиции поэтов и публицистов, политических деятелей, военных и т.п. Но особое внимание у Монтеня, сформировавшегося в среде гуманистической традиции, вызывают теории древних философов – от Сократа и Платона до стоиков, эпикурейцев и скептиков.
Античность создала различные морально-эстетические теории, «доктрины», каждая из которых, претендуя на «истинность», тем самым неизбежно вступала во всевозможные раздоры и распри с другими теориями. Монтень преклонялся перед мудростью древних: «Их писания не только удовлетворяют и заполняют меня; они поражают и пронизывают меня восхищением». Временами автор «Опытов» может показаться либо прилежным учеником в философской школе античности, либо воплощением философской безвольности: «Писания древних прельщают меня и влекут туда, куда им угодно; тот из них, кому я внимаю в данный момент, всегда кажется мне самым правым: я полагаю, что все они правы по очереди, хотя и противоречат друг другу».
Монтень, однако, понимает, что если истина существует, то она – одна, едина и неделима; ею можно либо владеть полностью, либо не владеть вовсе. Поэтому если «все правы по очереди», то, значит, не прав никто. Беда любой доктрины в том, что, претендую на установление всеобщих «правил», ей рано или поздно приходится признать и «исключения», которых со временем накапливается так много, что само «правило» способно показаться «исключением».
Отношение Монтеня к чужим философским теориям далеко от легковерной расслабленности, оно напротив не лишено своеобразной напряжённости, то и дело перерастающей в настороженность. Он никогда не доверяется какому-нибудь одному авторитетному «мнению», презрев все прочие. Особенность его повествовательного принципа – не в доктринальном изложении тех или иных учений о человеке, а в оговорочном пересказе отдельных суждений по той или иной теме, конкретному предмету: он не принимает теории полностью, но и не отвергает их до конца. Как бы ни «прельщали его те или иные «писания», они увлекают его лишь до определённого момента, а затем возникает всё нарастающий критический разрыв, так что в конце концов любое «мнение» превращается для Монтеня из возможного источника знания в простой документ, свидетельствующий лишь о состоянии ума соответствующего автора: «Мне всегда доставляет удовольствие читать произведения различных писателей, не заботясь о том, много ли они знают: меня занимает не сам предмет их, а то, как они его трактуют. Точно так же я стараюсь завязать знакомство с тем или иным из прославленных умов не для того, чтобы он мня учил, а для того, чтобы узнать его самого » .
Монтень считал, что ни одна из теоретических систем не в силах уловить абсолютную истину, именно потому он противопоставляет «теории» «жизнь». Все теории тщатся подчинить себе жизнь, исчерпать её до дна и, без остатка переложив на язык отвлечённых понятий, втиснуть в схему, тогда как подвижная, изменчивая, многоликая жизнь постоянно разрушает любые теоретические идеи, как бы прорастает сквозь них и ускользает от любой готовой философской «формы» . Монтень переворачивает привычное отношение между жизнью и рефлектирующей над ней мыслью: у него не жизнь поверяется мыслью, а сама мысль подвергается испытующей проверке со стороны жизни. Однако этот переворот не приносит Монтеню никакого успокоения, она не снимает, а обостряет проблему истины. Жизненная стихия, предоставленная самой себе, не подчинённая никакому общеобязательному «закону», вызывает у Монтеня открытое недоверие, иногда даже страх и неприязнь.















