55428 (670688), страница 6
Текст из файла (страница 6)
Вокруг пожара Москвы образовались и быстро наслаивались предания, возникали рассказы, слагались легенды в стихах и прозе. Передавалась от поколения к поколению известная традиция, не прерывавшаяся начиная от Пушкина и кончая волнующим памятным письмом трудящихся города Москвы, поданным И. В. Сталину в торжественный день празднования 800-летия Москвы в 1947 г., где речь идет о героической борьбе москвичей огнем и мечом против захватчика во время оккупации города и о значении этой борьбы.
Обращаясь к непосредственно интересующему нас выводу из всего сказанного, мы должны признать без колебаний, что и с политической, и с моральной, и с международно-правовой точки зрения в сожжении и разгроме Москвы всецело виновен агрессор, с завоевательными целями напавший на Россию и введший в Москву свою грабительскую орду, после того как она предварительно сожгла, разорила и беспощадно опустошила ряд русских городов, сел и деревень. Если в самой Москве Наполеон окончательно разнуздал свою солдатчину и сам непосредственно включился в дело разгрома города не в сентябре, а в октябре, уже незадолго перед уходом, то это объясняется исключительно тем, что в сентябре, войдя в Москву, он еще надеялся найти и использовать продовольственные запасы и фураж, а убедившись в провале своего расчета, он отомстил Москве сугубыми зверствами. И никакие ухищрения не могут снять с памяти Наполеона этого пятна, так же как ничем не изгладить клеймящих слов Кутузова, сказанных прибывшему в его лагерь наполеоновскому посланцу генералу маркизу Лористону 5 октября 1812 г., что со времен татарщины русский народ не знал такой варварской агрессии, как наполеоновская.
Совершенно независимо от строго научного критического обследования всей документации, прямо относящейся в той или иной степени к выяснению непосредственных причин пожаров, должно признать, что история возникновения вышеуказанной традиции, ярко отразившейся в поэзии и искусстве, заслуживала бы специального историко-литературного анализа, хотя сама по себе она, конечно, не может иметь значения сколько-нибудь решающего фактического, документального аргумента при выяснении поставленного вопроса.
Следует заметить, что в солдатских песнях пожар и разорение Москвы приписываются исключительно неприятелю: “Француз Москву разоряет, с того конца зажигает”. Песня ратников тверского ополчения, распевавшаяся уже в конце войны, говорит: “Начался грабеж неслыханный, загорелись кровы мирные, запылали храмы Божий”. Поется и о разоренной путь - дорожке “от Можая до самой Москвы”: “Уж и ворог шел до самой Москвы, разоренная белокаменная огнем спалена, ой да спалена”.
Сочинялись песни и в Тарутинском лагере. Тут сначала говорится, как “ночь темна была и не месячна, рать скучна была и не радостна” и как ратники “оплакивали мать родимую, мать-кормилицу, златоглавую Москву-матушку”. Но тут же звучат и бодрые мотивы, ждут возобновления активных военных действий: “Не боимся мы французов, штык всегда востер у нас, лишь бы батюшка Кутузов допустил к ним скоро нас!” Слышится предчувствие победы: “Постараемся все, ребятушки, чтобы сам злодей на штыке погиб, чтоб вся рать его здесь костьми легла, ни одна б душа иноверная не пришла назад в свою сторону”.
Об упомянутом выше свидании Кутузова с Лористоном именно тут, забегая вперед, уместно напомнить хоть в нескольких словах. В разгар работ по подготовке активных действий против выдвинутого вперед отряда Мюрата Кутузову доложили о приезде в Тарутинский лагерь специально командированного Наполеоном генерала маркиза (в некоторых документах он неточно назван графом) Лористона. Это была последняя из упорных и одинаково неуспешных попыток Наполеона войти в сношения с Александром и поскорее заключить мир. Провал первой попытки (с генералом Тучковым - третьим в Смоленске) и второй (с И. А. Яковлевым — в Москве) раздражал и смущал императора, привыкшего, чтобы у него просили мира, а не самому просить мира. Но положение на этот раз, в октябре, среди московского пожарища, было таково, что о самолюбии приходилось забыть.
Наполеон сначала хотел послать к Кутузову Коленкура, долго бывшего императорским послом при Александре, но Коленкур, при всей преданности Наполеону, отказался ввиду явной безнадежности попытки. Был позван Лористон, в свое время заменивший Коленкура на посольском посту в Петербурге. Лористон заикнулся было о том, что Коленкур прав, но тут Наполеон оборвал разговор прямым приказом: “Мне нужен мир, он мне нужен абсолютно, во что бы то ни стало. Спасите только честь”. Лористон немедленно отправился к русским аванпостам.
Вопрос о приеме Лористона и, главное, о предстоящем разговоре с ним был решен Кутузовым без всяких признаков колебаний, и только злобствовавший на Кутузова английский обершпион Роберт Вильсон мог подозревать Кутузова, что тот хочет, встретившись на аванпостах с глазу на глаз с Лористоном, войти с французами в мирные переговоры, без ведома и против воли царя и его союзников (Англии).
Мы уже знаем по всем свидетельствам и по словам самого Кутузова, сказанным перед сражением под Красным французскому военнопленному Пюибюску, что главнокомандующий делал все возможное, чтобы подольше задержать Наполеона в Москве. Поэтому он нашел вполне целесообразным не только весьма вежливо принять Лористона, но и обещать ему отправить императору Александру все, что ему передаст Лористон. Это обеспечило прежде всего долгую проволочку. Пустить самого Лористона в Петербург Кутузов решительно отказался.
По существу же ответ Кутузова не мог вызывать никаких недоразумений: никакой речи о мире с Наполеоном в данный момент быть не могло. На жалобы Лористона относительно обхождения русских крестьян с французами, попадавшими в их руки, фельдмаршал ответил, что русский народ “отплачивает французам той монетой, какой должно платить вторгнувшейся орде татар под командой Чингисхана”. Эта мысль была повторена.
Доклад вернувшегося от Кутузова в Кремль генерала Лористона показал Наполеону, что надежды на компромиссный мир беспочвенны. Но мир был абсолютно невозможен — более невозможен, чем когда бы то ни было, — уже тогда, когда кутузовские полки 2 (14) сентября покидали Москву. Великой, неоцененной драгоценностью было в эти тяжкие дни нисколько не пошатнувшееся, беззаветное доверие народа и армии к Кутузову. Это доверие выдержало и превозмогло все испытания.
Отступающая русская армия по ночам видела громадное зарево горящей старой столицы, и Кутузов глядел и глядел на него. У фельдмаршала с гневом и болью вырывались изредка на этом пути обеты отмщения; его сердце билось в унисон с сердцем русской армии.
Армия не предвидела, что хоть много ей еще предстоит жесточайших испытаний, но что настанет, наконец, день 30 марта 1814 г., когда русские солдаты, подходя к Пантенскому предместью, будут восклицать: “Здравствуй, батюшка Париж! Как-то заплатишь ты за матушку-Москву?” Глядя на московское зарево, Кутузов знал, что день расплаты рано или поздно наступит, хотя и не знал, когда именно, и не знал, доживет ли он до этого дня.
Тон отношения двора и царедворцев, а отчасти и кое-кого из штаба (начиная, например, с Беннигсена) к Кутузову после оставления Москвы был дан прежде всего в двух исходивших от царя документах: в письме к Кутузову от 7 сентября и в письме к графу П. А. Толстому от 8 сентября. “С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 сентября получил я через Ярославль от московского главнокомандующего (Ростопчина. — Е. Т.) печальное известие, что вы решились с армией оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчание наше усугубляет мое удивление. Я отправляю с сим ген.- ад. князя Волконского, дабы узнать от вас о положении армии и о побудивших вас причинах к столь несчастной решимости”. Так писал царь фельдмаршалу. А на другой день он писал П. А. Толстому о решении Кутузова: “Причина сей непонятной решимости остается мне совершенно сокровенной, и я не знаю, стыд ли России она принесет или имеет предметом уловить врага в сети”.
Подобные выходки (а это еще были более или менее сдержанные) поощряли, конечно, к писанию писем Александру с жалобами на фельдмаршала и с прямыми намеками на необходимость отнять у него командование. И не только Беннигсен и Вильсон изощрялись. Барклай дал волю долго и очень старательно сдерживаемому порыву ревности и обиды в своем длиннейшем французском письме к царю от 24 сентября. Здесь он не только всячески чернит и унижает Кутузова, но решается утверждать, что если бы у него, Барклая, не отняли командования, то он “дал бы сражение, но не у Можайска, а между Гжатском и Царевым-Займищем... И я уверен, что разбил бы неприятеля”. Ненависть и обида так душат Барклая, что он совсем не понимает, в какое курьезное положение ставит себя этой запоздалой интригой. Барклай никогда не понимал, что при всех своих достоинствах равняться или соревноваться с Кутузовым по своим стратегическим или каким бы то ни было другим талантам — значит делать себя без всякой нужды смешным.
Тарутинская организаторская деятельность Кутузова сама по себе была таким подвигом ума и энергии, явилась таким могучим фактором грядущих побед, что она одна могла бы увенчать лаврами Кутузова как замечательнейшего военного организатора.
Если Наполеон, очень понимавший толк в военном деле, гордился своим Булонским лагерем, созданным им в 1803—1805 гг., то разве можно сравнивать по трудности дела создание этого лагеря с организаторским подвигом Кутузова? У Наполеона в распоряжении были рабски подчинявшиеся ему Франция, вся западная и часть центральной и южной Германии, вся северная и средняя Италия, давно подчиненная Голландия, давно захваченная Бельгия, вся промышленность, вся торговля этих богатых стран. У него была исправная, исключительно ему повиновавшаяся военная администрация, налаженный бюрократический механизм, и он был неограниченным владыкой.
У Кутузова всего этого не было. В его распоряжении сначала находилась только довольно сильно разоренная часть западной, восточной и центральной России. Кроме того, Кутузов должен был с полным успехом завершить создание нового превосходного войска на глазах у расположенной в двух шагах от него хоть и потрепанной, но еще сильной армии Наполеона, которая имела пока непрерывную коммуникацию со своими обширнейшими, хоть и далекими, западноевропейской и польской базами. Поэтому Кутузов в Тарутине не мог работать так спокойно, как Наполеон в Булони, отделенный Ламаншем от неприятеля, который его боялся.
Наконец, Наполеон в своем Булонском лагере был самодержавным государем, а Кутузов в разгар работы в Тарутине должен был выслушивать нелепые и дерзкие “советы” царя — поскорее начинать военные действия, не мешкать и т. п. Ему приходилось считаться с царскими шпионами и клевретами, успокаивать тревоги затесавшегося в его главную квартиру Вильсона и т. п. Царь и тут ему мешал, явно считая себя вправе в тот момент говорить с Кутузовым еще более сухим, нетерпеливым, раздражительным тоном, чем прежде.
Кутузов начал немедленно укреплять свою тарутинскую позицию и сделал ее неприступной. Затем Кутузов непрерывно пополнял свою армию, в которой уже перед тарутинским сражением насчитывалось до 120 тысяч человек. Особое внимание уделялось организации ополчения. После Бородина Кутузов мог определенно приравнивать ополчение к таким войскам, которые после сравнительно краткого обучения могли считаться частью регулярной армии. Деятельно собирались запасы. Артиллерия у Кутузова к концу тарутинского периода была гораздо сильнее, чем у Наполеона. По минимальным подсчетам, у русских было от 600 до 622 орудий, у Наполеона — около 350—360. При этом у Кутузова была хорошо снабженная конница, а у Наполеона не хватало лошадей даже для свободной перевозки пушек. Конница французов вынуждена была все более и более спешиваться. Деятельно готовился переход от активной обороны к предстоявшему выступлению.
В Тарутине и после Тарутина и особенно после Малоярославца Кутузов очень большое внимание уделял и сношениям с партизанскими отрядами и вопросу об увеличении их численности. Он придавал громадное значение партизанам в предстоящем контрнаступлении. И сам он в эти последние месяцы (октябрь, ноябрь, первые дни декабря 1812 г.) обнаружил себя как замечательный вождь не только регулярных армий, но и партизанского движения.
При таких-то условиях 6 (18) октября 1812 г. Кутузов начал и выиграл бой, разгромив большой “наблюдательный” отряд Мюрата. Это была победа еще пока только начинавшегося контрнаступления... Победа первая, но не последняя!
Приказы Кутузова, быстро создавшего новую могучую армию и громадные запасы, исполнялись с большим рвением, с усердием и охотой, так, как исполняются боевые задания рвущимися в бой солдатами. Полки регулярные и полки ополченские были полны гнева, жажды отплатить за Москву, отстоять Родину.
Через несколько дней Малоярославец показал Наполеону, какова возникшая в Тарутине армия. Организовывалась и усиливалась под зорким наблюдением главнокомандующего и партизанская сила.
Глубокомысленные размышления французских историков о причинах “совпадения” тарутинского боя с уходом Наполеона из Москвы могут с успехом быть заменены самой удобопонятной формулой: император сразу же сообразил, что Кутузов снова начинает по своей инициативе умолкшую после Бородина войну регулярных армий. Что война “нерегулярная”, партизанская, не прекращалась ни на один день после Бородина, он знал очень хорошо. Французы вышли из Москвы. “В Калугу! И смерть тем, кто воспрепятствует!”—воскликнул Наполеон.















