71306-1 (639418), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Души расковывает недра;
Так – негодующая Федра –
Стояла некогда Рашель.
Для акмеизма, как мы помним, "Расин раскрылся на Федре" (ср. у Мандельштама еще: "Я не увижу знаменитой Федры"), Стихотворение Мандельштама (хотя и не только оно) отозвалось в Поэме:
...Войду сама я,
Шаль воспетую не снимая...
И, как будто припомнив что-то,
Повернувшись вполоборота...
Стихотворений, посвященных Федре, у Ахматовой нет, мы встречаем ее в набросках к "Большой исповеди":
А рядом громко говорила Федра
Нам, гордым и уже усталым людям,
Свои невероятные признанья...
Как представляется, это дает возможность говорить о некоторых глубинных мотивах именно расиновской Федры индивидуальной (в отличие от античных первоисточников) трактовкой моральных проблем. Последние публикации, о которых будет сказано далее, подкрепляют эту мысль. Среди параллелей, которые могли бы привлечь Ахматову, в первую очередь следует назвать постоянное чувство вины и бремя совести, тяготящее независимо от действительных преступлений (ср. у Расина в предисловии к "Федре": Также мысль о преступлении рассматривается здесь с таким же ужасом, как само преступление"). Сознание преступности мучит расиновскую Федру больше, чем тайная, никак не проявленная любовь, приравниваемая тем не менее ею к смертному греху. Чувство неискупаемой, хотя, может быть, и невольной или даже потенциальной вины и проистекающие из этого муки совести – одна из постоянных тем Ахматовой, несомненно созвучных расиновской Федре (здесь речь идет не о сюжетных или ситуативных совпадениях, но скорее о "родстве душ" – а не биографий), ср. хотя бы одно из ранних стихотворений "А это снова ты...", где героиня мучается своим предательством, или: "Что же ты не приходишь баюкать / Уязвленную совесть мою"; "А я всю ночь веду переговоры / С неукротимой совестью своей"; "Боже, Боже, Боже! /Как пред тобой я тяжко согрешила"; "И только совесть с каждым днем сильней/ Беснуется"; "Я званье то приобрела/ За сотни преступлений,/ Живым изменницей была /И верной – только тени"; "Неужто я всех виноватей/ На этой планете была?".
Сохранение тайны – единственная для Федры надежда на спасение: признание, облечение в слово само по себе делает преступление совершённым: "Я умереть должна, чтоб тайну взять в могилу" (здесь и далее перевод М. Донского); "И даже уступив расспросам столь упорным,/ Я все равно умру – умру с пятном позорным". Федра бездействует, но если до признания в своих чувствах Ипполиту она ощущала себя обреченной, то теперь она считает себя погибшей, потому что слово получает значение совершённого действия. Еще более значимо называние имени, поскольку имя воплощает в себе его носителя: "На самом имени твоем лежал запрет/ И все из-за меня..." Федра не решается назвать Ипполита и вынуждает кормилицу произнести его имя: "Ты имя назвала".
Особое, почти религиозное отношение к слову, отождествление "слова и дела" и даже приоритет слова перед делом были характерны для Ахматовой (в данном случае в общем акмеистическом контексте, где преимущественное внимание к языку предполагало особую роль слова, которое в каком-то смысле становилось высшей реальностью); отсюда и особые эпитеты слова: "Божественное", "пречистое", "священный глагол"; "царственное", "каменное", "непоправимое", "неповторимое" и т. д. Примеров этому очень много – от знаменитого
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное слово
до "Шиповник так благоухал, /Что даже превратился в слово". Столь же значимо и произнесение имени, см. уже в ранних сборниках; "О, там ты не путаешь имя / Мое..."; "И в первый раз меня /По имени громко назвал"; "Так объясни, какая сила /В печальном имени твоем" и позже:
И женщина какая-то мое
Единственное место заняла,
Мое законнейшее имя носит,
Оставивши мне кличку...
Естественно, тему вины, мук совести, отношения к слову и к имени нельзя сводить исключительно к "Федре", но то, что "Федра" включена в "мировой поэтический текст" акмеизма, делает это сопоставление по меньшей мере правомерным, тем более что литературные источники сами являлись повторением и воспроизведением некоторых вечных и общечеловеческих тем, ситуаций и т. п. Таким образом, для поэтов-акмеистов – в данном случае особенно для Ахматовой и Мандельштама – речь могла идти не о выборе тем, но о выборе зеркал, в которых избранная тема преломлялась; реальный первоисточник был не столь важен (ср. хотя бы Данте, у которого брались античные или библейские темы). Поэтому представляется возможным распространять влияние расиновской "Федры" и на те тексты Ахматовой, где, казалось бы, нет непосредственных текстуальных или сюжетных совпадений.
В этой связи весьма интересно рассмотреть последние циклы Ахматовой: отрывки из трагедии "Пролог" или "Сон во сне" и "Полночные стихи". Отрывки из "Пролога" Представляются достаточно темными и загадочными. По свидетельству очевидцев, трагедия, кроме названия, не имеет ничего общего с той, которая была написана в Ташкенте и сожжена в 1944 году и которая была действительно пьесой, а не многоголосной перекличкой стихотворений. Можно предположить, что позднейшая трагедия существовала в виде отдельных стихотворных фрагментов и потому, в каком-то смысле, может быть приравнена к циклу. Этот цикл публикуется постепенно и в разном составе: так, в первой публикации ("Новый мир", 1964, № 6) в него включается стихотворение "При непосылке поэмы", в "Беге времени" это стихотворение выделяется в самостоятельное и исключается фрагмент "Третий голос", и затем Ахматова добавляет отрывки "Говорит он" и "Говорит она". Посмертные публикации расширяют число фрагментов, относимых к тому же циклу.
Эта (неполная) история публикации приводится здесь потому, что для Ахматовой можно считать характерным такие многократные пробы в композиции особенно значимых для нее циклов (разумеется, речь не идет о тех случаях, когда по экстрапоэтическим причинам публиковалось одно-два стихотворения); так было с "Поэмой без героя", появлявшейся под разными названиями и в разной композиции, с "Путем всея земли", с "Полночными стихами" (с вариантным названием "Полночные тени").
... Обычно читатель предупреждается, что перед ним – отрывки из... (поэмы, трагедии, цикла), что подчеркивает не только принципиальную открытость, но и неопределенность, возможность вариаций. Таким образом читатель, а в какой-то степени и сам автор постепенно подготавливаются к этапным и программным произведениям, которые, кстати, являются и наиболее сложными для понимания, или, как принято говорить о поэзии Ахматовой, для дешифровки.
Более пристальный анализ "Пролога" показывает, что он пронизан основными и наиболее существенными для Ахматовой темами, сквозными и автобиографическими в том смысле, что они принадлежат ее духовному облику и, может быть, самым сокровенным ее чертам. "Пролог" как бы суммирует внутреннюю жизнь и внутреннюю биографию Ахматовой ("То, чем я была и чем я стала"), так же как Поэму можно считать ретроспекцией и подведением итогов начала жизни до определенного рубежа, порога (за которым и началось главное). Первые попытки дешифровки "Пролога" позволяют выявить некие глубинные слои, скорее проблемы, чем элементы сюжетного характера, которые поддавались бы словесному пересказу: он и она, некогда, в первозданном мраке бывшие вместе, затем разделены во времени и пространстве, и не столько реальном, сколько нравственном, имплицирующем ситуацию преступного брака, срама (ситуация, типологически близкая "Федре"):
Оттого, что я делил с тобою
Первозданный мрак,
Чьей бы ты ни сделалась женою,
Продолжался, я теперь не скрою,
Наш преступный брак...
Ср. также: "был свидетелем я срама твоего" и, с другой стороны, стремление к неизбежному преступлению – первородному греху – с неизбежной расплатой: "Этот рай, в котором мы не согрешили, /Тошен нам. /Этот запах смертоносных лилий/ И еще не стыдный срам" (ср. к этому:"... тысячелетья /Скуки, срама и той пустоты..."). Подчеркивается тема запретности: "Мы запретное вкусили знанье"; тема любви-ненависти, ревности (ср. "Федру"): "И в дыхании твоих проклятий /Мне иные чудятся слова"; "Я убью тебя моею песней... /Не взглянув ни разу, разлюблю,/ Но твоим невероятным стоном/ Жажду наконец я утолю" и т. д.
И наконец, недавно опубликованный отрывок из "Пролога" суммирует темы преступной любви, позора, гибели, вечного возвращения и повторения, двойничества как воплощения поэта в своих созданиях, и делается это них на фоне Федры:
Пусть же приподнимется завеса
И священный дуб опять горит...
И ты выйдешь из ночного леса,
Зверолов, царевич... Ипполит!
С каждым разом глуше и упорней
Ты в незримую стучался дверь,
Но всего страшней, всего позорней
То, что совершается теперь;
Даже эта полночь не добилась,
Кто возлюбленная, кто поэт,
Не погибла я, но раздвоилась,
А двоим нам в мире места нет.
Тема бесконечных воплощений, делающих несущественной телесную смерть, переходит в "Полночные стихи":
Какое нам, в сущности, дело,
Что все обращается в прах,
Над сколькими безднами пела
И в скольких жила зеркалах...
Собственно, и сами "Полночные стихи" – осколки" когда-то разбитого зеркала:
Если бы брызги стекла,
что когда-то, звеня, разметались,
Снова срослись – вот бы что
в них уцелело теперь.
В "Полночных стихах" прослеживается целый ряд общих с "Прологом" тем и мотивов: невольная вина – "ты... / Непоправимо виноват /В том, что приблизился ко мне / Хотя бы на одно мгновенье"; преступление, заключающее виновных в адский, Дантов круг, – "место дантовского круга" из "Пролога" откликается в "Полночных стихах":
Что делаем – не знаем сами,
Но с каждым мигом нам страшней.
Как вышедшие из тюрьмы,
Мы что-то знаем друг о друге
Ужасное. Мы в адском круге,
А может, это и не мы...
К общим принадлежит и тема снов, столь знаменательная для всего творчества Ахматовой.
В "Прологе": "Ты, проникший в мой последний сон"; "Там, в совсем последнем слое снов"; "И тот час, когда тебе сказала/, Что ты, кажется, приснился мне"; "Снится улыбающейся Еве...".
В "Полночных стихах": "Пускай я не сон, не отрада"; "Снова свечи будут тускло-желты/ И закляты сном"; "К бессоннейшим приникнув изголовьям". То, что в употреблениях не стоит видеть сон только как состояние, противоположное бодрствованию, подтверждается в заключительном "Вместо послесловия":
А там, где сочиняют сны,
Обоим – разных не хватило,
Мы видели один, но сила
Была в нем, как приход весны.
Существенно, что если в "Прологе" трагическому преступлению и ожидаемому неизбежному наказанию за него ничего не противопоставляется, то в "Полночных стихах" существует спасительное пространство – это музыка, которая у поздней Ахматовой вообще приобретает признак объемности, глубины и потому может служить убежищем: "И в предпоследней из сонат/ Тебя я спрячу осторожно"; "Мы с тобой в Адажио Вивальди/ Встетимся опять"; "Там, словно Офелия, пела/ Всю ночь нам сама тишина". В семантику поэтического мира Ахматовой музыка вошла как особая сакральная сфера, связанная с переходом в иной мир и со спасением ("Хор ангелов великий час восславил"). Спасительное пространство музыки укрывает от враждебного мира с разрушенными связями, восстанавливает прерванные коммуникации ("Полно мне леденеть о страха,/ Лучше кликну Чакону Баха,/ А за ней войдет человек"). Музыка олицетворяет средство для восстановления гармонии мира, а на непосредственном уровне – верность столь ценимую Ахматовой:
Она одна со мною говорит,
Когда другие говорить боятся.
Когда последний друг отвел глаза,
Она была со мной в моей могиле...
Отношение к Слову подчеркнуто в "Полночных стихах": "И наконец ты слово произнес"; "И даже я, кому убийцей быть/ Божественного слова предстояло" (к этому же, более отдаленно, "гул затихающих строчек" и "бормочет окаянные стихи"); ср. об имени в "Прологе": "Имя твое мне сейчас произнесть – /Смерти подобно" (и в стихотворении 1965 г. "Так до конца и не смели/ Имя произнести"). Это вновь сближает рассматриваемые циклы с Расином – о страхе Федры перед произнесением имени Ипполита уже говорилось.
Неоднократно повторяющийся у Ахматовой мотив "счастья разлуки" и боязни встречи ("Как подарок приму я разлуку"; "о встреча, что разлуки тяжелее"; "И встреча горестней разлуки") находит переклички с "Федрой". О счастье разлуки говорит Федра кормилице в ответ на ее утешения, что Ипполит навеки разлучается со своей возлюбленной (досл.: Они всегда будут любить друг друга! Несмотря на изгнание, которое их разлучит, они дают друг другу тысячи клятв в том, что никогда не расстанутся"). Ср.: "Все наслаждением будет с тобой – /Даже разлука"; "Что нам разлука – лихая забава" и ("Вместо посвящения"):
По волнам блуждаю и прячусь в лесу,
Мерещусь на чистой эмали,
Разлуку, наверно, неплохо снесу,
Но встречу с тобою – едва ли.
Можно упомянуть еще алую пену как символ смерти, катастрофы у Ахматовой – "Пусть разольется в зловещей судьбе / Алая пена" (к этому же: "И облака сквозили/ Кровавой Цусимской пеной") – и "кровавую пену, алую дымящуюся траву" в знаменитом монологе Терамена о гибели Ипполита (в пер. Тютчева "Они летят, багря удила пеной").
В стихотворении "Первое предупреждение" из "Полночных стихов" благодать в строках: "Пускай я не сон, не отрада/ И меньше всего благодать" – обычно связывается с именем Ахматовой [Анна – благодать]. Представляется возможным указать еще один предположительный источник этого образа. Как известно, расиновская "Федра" была предметом спора между янсенистами и иезуитами о том, языческое это произведение или христианское. Янсенисты видели в "Федре" блестящее подтверждение учения о благодати, в самой Федре – женщину, вовлекшуюся в преступление того, что она была лишена благодати. Уже Шатобриан усмотрел в ней христианку под античным именем. Сент-Бев утверждал, что в пьесе чувствуется учение о благодати. По замечанию Поля Менара, в авторе "Федры" ощущается "поэт-христианин, по сильному свету, который он бросил в глубину души, предавшейся стыду и угрызениям совести". Этот обзор взят из книги Ф. Д. Батюшкова "Женские типы Расина" (Санкт-Петербург, 1897, 27-28). В конце века в России вышло несколько книг, посвященных Расину и специально "Федре" и, в частности, предназначенных для гимназий и женских курсов, например: "Ж. Расин. Федра, перевод в стихах размером подлинника Льва Поливанова с приложением этюда Патена о французской классической трагедии и другими объяснительными статьями". В этой книге, кроме того, собраны фрагменты из всех русских переводов "Федры" и – что представляется существенным – две рецензии на исполнение Рашелью роли Федры, одна из них – "Г-жа Рашель на петербургской сцене в роли Федры" (причем восторженно описывается ее облик – высокий рост, величественность осанки, черные кудри, мраморная шея и т. п.). Вполне вероятно, что все эти книги, входившие в гимназическую программу, впоследствии вспомнились Ахматовой (и Мандельштаму) уже в десятые годы, получили новое звучание в изменившемся контексте и были поняты по-иному и более глубоко.
Можно привлечь и эссе А. Франса: "Не наделил ли он последнее из своих языческих произведений, свою "Федру", всеми волнениями и всем отчаянием христианской души, лишенной благодати?" (ср. в стихотворении 1917 г.: "Да, не страшны ни море, ни битвы/ Тем, кто сам потерял благодать"). Нелишне упомянуть, что это эссе помещено, в частности, в двухтомнике Расина, вышедшем в 1940 г. в издании Асаdemia, где была напечатана "Федра" в переводе Шервинского (с которым Ахматову связывали дружеские отношения); любопытно, что именно в этом переводе встречается слово срам (ср. "Пролог"): "На сына чистого, почтительного к вам,/ Я взор свой подняла, где были страсть и срам".















