KURSO (639351), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Старец Зосима придерживается диаметрально противоположной точки зрения. Обращаясь к Иову, Зосима приходит к выводу о необходимости быть искренним с самим собой, что приводит к искренности веры. Иов не скрывал от себя, что у него все отнято, вследствие чего Господь, отобравший все, остался в его честной душе. Он не избегал мыслей об этом, все было потеряно, поэтому душа его спокойно отдыхала, до того момента, как объяснение Господа опять пришло к нему и нашло его сердце, как хорошо обработанную почву. Зосима предлагает свой ответ на вопрос о страданиях, прямо противоположный тоталитарной идее Великого Инквизитора, изображенного Иваном Карамазовым, государству, где нет страданий и лишений, но где люди несвободны. Решение Зосимы основано на приятии и даже необходимости страдания ради искупления и на красоте, морали и эстетике Божьего мира – понятия, уходящего глубокими корнями в русскую традиционную культуру. Божий мир так же нужен человеку для пути к Богу, как и Священное писание.
2) Анализ эпиграфа к роману
В эпиграф романа «Братья Карамазовы» Достоевский выносит слова Христа: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода». (Евангелие от Иоанна, 12:24.). Введение в эпиграфе можно было опустить, но почему-то Достоевский его оставляет. И, думается, не случайно. Истинность нравственных ориентиров и ценностей Царства Божия для автора романа абсолютна и несомненна. Все же остальное «именно в наш текущий момент» приводит его в «некоторое недоумение». Для Достоевского важно значение эпиграфа. Конец цитаты в эпиграфе: «Если пшеничное зерно...» – суть романа, вывод по результатам исследования писателя.
Мы полагаем, что следует особенно отметить источник эпиграфа: Евангелие от Иоанна. Почему Достоевский ссылается на Евангелие от Иоанна, а не от Матфея, или Луки? Контекст в Евангелии от Иоанна – эллины пришли к Иисусу. Подчеркнем, что не иудеи, а язычники, то есть весь остальной мир, все человечество. Иисус говорит: «Пришел час прославиться Сыну Человеческому...». И далее (Иоанн. 12:26): «Кто Мне служит, Мне да последует, и где Я, там и слуга мой будет; и кто мне служит, того почтит Отец Мой». Несколько ранее в этой главе фарисеи говорят между собой: «Видите ли, что не успеваете ничего? Весь мир идет за Ним». Ключевые слова у Иоанна: «душа, мир». Слова эпиграфа вводятся в Евангелие словами о часе славы Сына Человеческого. Час славы – это и есть Царство. Матфей приводит притчу полностью, и контекст иной. Иисус учит народ, говоря притчами. Притча о сеятеле: глава 13, стихи 3 - 8. Христос заключает ее словами: «Кто имеет уши слышать, да слышит!» Ученики спрашивают, почему Он говорит притчами? Потому что «вам дано знать тайны Царствия Небесного, а им не дано, ... потому говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют». Далее Он раскрывает значение притчи о сеятеле, говоря, что семя – это «слово о Царстве». Итак, Евангелие от Матфея 13:3 – семя есть Царство Небесное, там же 13:31 – Царство Небесное подобно зерну. Семя же – вера (Матфей. 17:20 «...если вы будете иметь веру...»). У Луки семя, принесшее плод, – «это те, которые, услышавши слово, хранят его в добром и чистом сердце и приносят плод в терпении». В одном семантическом поле оказываются слова эпиграфа и у Луки: «терпение» и «умрет» («скорбь» в Евангелии от Марка). Слово «умрет» в Евангелии от Иоанна встречается еще дважды в 11 главе, предшествующей цитате из 12 главы. Иоанн 11:25, 26: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет; И всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек». Интересно то, что в обоих случаях и у Луки, и у Иоанна слова негативной окраски имеют позитивную коннотацию. В цитате из Иоанна конкретное противопоставление: если не умрет – плохо, но если умрет – хорошо. «Земля», или «почва», в которую попадает семя – «сердце человеческое», душа.
Рискнем предположить, что Евангелие от Иоанна – наиболее соответствует духу Православной церкви, поэтому, самое «русское», обращенное к «таинственной русской душе», наиболее отвечающее христианским взглядам самого Достоевского: «Дабы всякий верующий... не погиб» (Иоанн. 3:16). Книга эта наиболее светло, возвышенно и победоносно возвещает о реальности Царствия Божия уже и сейчас, и о нем, еще только грядущем. «Христианство Достоевского, – по словам Н. А. Бердяева, – не мрачное христианство, это белое, иоанново христианство. Именно Достоевский много дает для христианства будущего, для торжества вечного Евангелия, религии свободы и любви» 5. Несомненно то, что Достоевский избрал эпиграфом к роману цитату, наиболее отвечающую своему «Я верую».
Таким образом, самим эпиграфом Достоевский определяет общую тему «Братьев Карамазовых», поле своего творческого исследования. Можно выделить понятия, относящиеся к этому полю: Царство Божие (Царство Небесное) – «не от мира сего». В противоположность ему – мир, не разумеющий, не слышащий, бесплодный. Душа, по мнению Достоевского, «неопределенное, невыяснившееся». Но при этом идеал «почвы» для восприятия слова Божия, для принятия Царства Божия Достоевскому вполне очевиден – чистое, терпеливое сердце, человек, «ненавидящий душу свою в мире сем». Но главное – не эти абстрактные понятия, а сам процесс отречения от плотского «я» для принесения высшего плода.
Можно выделить и другой аспект эпиграфа. Идея жертвенности, выраженная в ней иносказательно, детализируется далее в Евангелии и трактуется в плане альтруистическом: «Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную» (Евангелие от Иоанна, 12:25). Такова диалектика жертвенности, высказанная в крайней форме. Чтобы сохранить душу свою в «жизнь вечную», надо не только пренебречь личным, преодолеть эгоизм, но и, жертвуя собой, страдать, надо с радостью принять вину всех на себя, надо уметь жертвовать собой в пользу всех. Эти мысли составляют символ веры, нравственное кредо Достоевского.
3) Анализ стиля повестовователя
Теперь проанализируем стиль повествования в романе «Братья Карамазовы». Житийная ориентация повествователя Достоевского определенно сказывается во вступлении к «Братьям Карамазовым» («От автора»), где повествователь в тоне интимной беседы с читателем объясняет ему причину, побудившую его взяться за роман, и назидательную цель своего рассказа, а также сомнения и беспокойства, которые в нем предстоящий труд вызывает: «Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы Ну а коль прочтут роман и не увидят, не согласятся с примечательностью моего Алексея Федоровича? Говорю так, потому что с прискорбием это предвижу. Для меня он примечателен Дело в том, что это, пожалуй, и деятель, но деятель неопределенный, невыяснившийся. Впрочем, странно бы требовать в такое время, как наше, от людей ясности. Одно, пожалуй, довольно несомненно: это человек странный, даже чудак...» (1, 31). В отличие от житийного вступления вступление «Братьев Карамазовых» лишь меняет характер существенных для жития формул и модернизирует их. Так, беспокойство житийного повествователя относится только к слабости его самого и никогда не распространяется на житийного героя, тогда как повествователь Достоевского считает нужным настаивать на «примечательности» Алексея Федоровича, волнуется, что читатель ее не заметит или не примет.
Доверительный тон вступления, обращенный к читателю, указание дидактической установки рассказа, так же как и в житийном повествовании, соотносятся с теми отступлениями, где рассказчик переходит к новой теме или посвящает читателя в свои писательские намерения: «Об этом [жизни Мити до «катастрофы»] я теперь распространяться не стану, тем более что много еще придется рассказывать об этом первенце Федора Павловича, а теперь лишь ограничиваюсь самыми необходимыми о нем сведениями, без которых мне и романа начать невозможно» (1, 40); «Но, пока перейду к этому роману нужно еще рассказать и об остальных двух сыновьях Федора Павловича, братьях Мити, и объяснить, откуда те-то взялись» (1,41); «...и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым. Попробую, однако, сообщить малыми словами и в поверхностном изложении…» (1, 42). Приведенные примеры переходов от одной темы к другой или от отступления к основному повествованию представляют модернизацию незатейливых переходов житийного рассказа.
Общий взволнованный тон повествователя Достоевского, чрезвычайно взволнованного в тех обстоятельствах «катастрофы», которые он излагает, не только не противоречат его житийной ориентации, но, напротив, ее, продолжает. Дело в том, что агиографическое (житийное) повествование, в отличие от летописного (несмотря на всю их, близость), не может быть бесстрастным. Оно проникнуто: выраженным отношением к предмету – либо благоговейным и сочувственным (если речь идет о «положительных героях» жития), либо явно отрицательным. Оно же с большим основанием и широтой, чем летопись, включает религиозно-философские рассуждения, моралистические сентенции и тирады.
Наконец, повествователь «Братьев Карамазовых», как и житийный повествователь, при всей его близости к главным героям романа, на всем его протяжении от них отделен. Он не допускается до непосредственного общения с ними, которое неизбежно снизило бы их, равно как и всю произошедшую с ними «катастрофу», до уровня ординарного уголовного происшествия и потому помешало бы высокой авторской задаче, его стремлению представить в главных своих героях некий морально-философский синтез современной ему России.
В то же время в характер житийного повествователя «Братьев Карамазовых» привнесены черты современного автору интеллигентного обывателя и резонера, хорошо осведомленного в вопросах «текущей действительности». Автор сознательно соединяет эти архаичные и новейшие элементы в своем вымышленном рассказчике на основании наивности и простодушия того и другого характеров, составляющих его образ. В сообщение о скандальной подробности биографии того или иного героя он вставляет житийное «повествуют» или «по преданию», в спокойную неприхотливую житийную фразу – современное слово: «...люди специальные и компетентные утверждают, что старцы и старчество появились у нас, по нашим русским монастырям, весьма лишь недавно, даже нет и ста лет, тогда как на всем православном Востоке, особенно на Синае и на Афоне, существуют далеко уже за тысячу лет» (1, 58, 59). Таким образом, не только проблематика, но и стиль романа «Братья Карамазовы» связаны с христианством и христианскими источниками.
4) Проблема ответственности за преступление
В этом последнем романе писатель, как и прежде, демонстрирует глубокое проникновение в душу каждого из своих героев, вскрывает подлинные, а не мнимые мотивы их поступков. Вновь, как и в "Преступлении и наказании", возникает вопрос о возможности преступления, о разрешении преступления по совести. Конфликт обостряется тем, что на этот раз в виде жертвы выступает Федор Карамазов – человек в высшей степени развращенный, циничный, отвратительный, но – отец. Братья Карамазовы несут на себе тяжкий крест – карамазовскую натуру. А она, как говорит на суде прокурор, безудержна: ей нужно одновременно и ощущение низости падения, и ощущение высшего благородства. «Две бездны, две бездны, господа, в один и тот же момент – без того мы несчастны и неудовлетворены, существование наше неполно. Мы широки, широки как вся наша матушка Россия, мы все вместим и со всем уживемся» (2, 414).
Но тема ответственности за преступление решается Достоевским в «Карамазовых» на ином, если можно так сказать, более евангельском уровне, чем в «Преступлении и наказании». Братья, каждый по-своему, переживают единую трагедию, у них общая вина и общее искупление. Не только Иван со своей идеей «все позволено», не только Дмитрий в своем безудержьи страстей, но и «тихий мальчик» Алеша ответственны за убийство отца. Все они сознательно или полусознательно желали его смерти, и их желание толкнуло Смердякова на злодеяние: он был их послушным орудием. Убийственная мысль Ивана превратилась в разрушительную страсть Дмитрия и в преступное действие Смердякова. Они виноваты активно, Алеша – пассивно. Он знал – и допустил, мог спасти отца – и не спас. Общее преступление братьев влечет за собой и общее наказание. Автором судится не только и не столько сам поступок, сколько мысль, желание. Непосредственный убийца Смердяков, поднявший руку на своего отца, в сущности, даже не предстает перед судом. Он осужден уже заранее, изначально, потому-то и кончает жизнь, как Иуда, – в петле. Дмитрий искупает свою вину ссылкой на каторгу, Иван – распадением личности и явлением черта, Алеша – страшным духовным кризисом. Ибо подлинному суду подлежат не только дела, но и помыслы человеческие. «Вы слышали, что сказано древним: не убивай, кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему: «рака», подлежит синедриону; а кто скажет: «безумный", подлежит геенне огненной» (Евангелие от Матфея, 5:21, 22).
Но роман, как и всегда у Достоевского, говорит еще и об очищающей силе страдания. И Митя, приговоренный к каторге юридически безвинно, осознает, что духовная его вина перед убитым отцом неоспорима и что именно за эту невидимую миру вину наказывает его Господь видимым образом. И хотя роман обрывается как бы на полуслове планами брата Ивана и Катерины Ивановны освободить Митю с этапа и вместе с Грушей отправить в Америку, читатель явственно ощущает, что этим планам не суждено будет сбыться. Да и слишком уж русский человек Митя Карамазов, чтобы найти свое счастье в Америке. «Ненавижу я эту Америку уже теперь!.. Россию люблю, Алексей, русского Бога люблю, хоть я сам и подлец!» (2, 487, 488) - говорит он брату на свидании после суда.















