Chehov (638629), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Все эти «стилизации», выдавая в Чехове талант пародиста, блестяще доказывают, что иммунитет к подражанию у него был врожденный. И чувство юмора – тоже.
Юмористическое начало дня Чехова-писателя не было случайным. В художественном отношении юмористические рассказы созрели ранее других его жанров. К шедеврам его юмористики, кроме «Письма к ученому соседу» и «Шведской спички», относятся широко известные рассказы: «Смерть чиновника», «Толстый и тонкий», «В цирульке», «Хамелеон», «Хирургия», «Жалобная книга», «Брожение умов», «Налим», «Беззаконие», «Пересолил» и др. В этом же ряду должно быть названо несколько замечательных рассказов о детях, стоящих особняком в наследии Чехова-юмориста: «Детвора», «Гриша», «Кухарка женится», «Мальчик» – бесхитростные истории, рассказанные автором с доброй улыбкой. Хотя юмористические рассказы Чехова относятся в основном к первому периоду, неверно было бы весь этот период назвать юмористическим. В те же годы, когда Чехов писал веселые рассказы, составлял смешные подписи к рисункам, сочинял каламбуры и т.д. Он писал большие повести, где было место и лирике и грусти (например, «Цветы запоздалые», 1882 г.), рассказы о трудной судьбе разных людей города и деревни («Хористика», «Горе», «Тоска»). В таких рассказах есть чему улыбнуться, над чем засмеяться, но в целом они освещены мыслью автора о несбывшихся надеждах и несостоявшемся человеческом счастье.
А вообще, многие произведения Чехова нацелено педагогичны – в лучшем смысле этого слова. Убедительно показать травмирующее действие бестактности, несдержанности, беззастенчивости, нравственный вред, въевшийся в обыденное общение, фальши – разве это не педагогика? И тем она результативней, что заключена, как правило, в объемных образах-картинах, весьма далеких от прямого поучения. Чехов всегда искал возможности «воспитывающе влиять» на читателя. «Влияние» это мы испытываем и сегодня.
Смех Чехова направлен против человеческих пороков независимо от чина, культуры и сословия героя. Чехов исходил из представления об абсолютной ценности человеческого достоинства, и ничто в его глазах не оправдывало «отклонения нормы», т.е. нравственно ущербного, недостойного поведения. Ничто – значит, ни положение человека, ни уровень его развития, ни давление обстоятельств. В мире Чехова ни для кого не делается исключений: со всех одинаковый спрос.
Мелкость души и низость побуждений он презирал и в «маленьком человеке», угнетенном чиновнике. Обратив взор к тому дурному, что в «маленьком человеке» пробуждало жестокое время, молодой Чехов смеялся над ним. Этим определялось большое общественное значение его юмористического творчества, и с высоты нашего времени это видно особенно ясно. Такие рассказы, как «Мелюзга», «Орден», «Упразднили», написаны художником, беспощадным к тем, кто жалок по существу, да еще и унижает сам себя. Ничтожность человека Чехов подчеркивал тем, что показывал огромное значение в его жизни мелочей, пустяков.
«Как-то и уважения к себе больше чувствуешь» – думает учитель Пустяков, нацепив на себя чужой орден, чтобы идти на бал к купцу Спичкину («Орден», 1884 г.). И когда «пустяку» грозит опасность, жизнь теряет смысл.
Пустяков на балу встречает сослуживца, это дает повод для мук нравственных (стыд) и физических (как прикрыть правой рукой орден, сидя за пиршественным столом?). Но, когда обнаруживается, что и тот его боится – по той же причине! – герой перестает мучиться, а авторский голос становится резче: как, в сущности, жалки эти добродушные, никому не делающие вреда люди!
И нелепые случаи, и психологические казусы носят общечеловеческий характер: с кем не может такого случиться? Вспомним хотя бы, как пятеро мужчин ловили и упустили опять в воду налима («Налим», 1885 г.). Здесь все смешно. Даже горб плотника Андрея обыгрывается как юмористическая деталь: как ни боялся он при своей «низкой комплекции» лезть в воду, страсть рыболова взяла верх, но при первой же попытке стать в воде на ноги он погрузился в нее с головой, пуская пузыри. Довольно дерзкий литературный прием. Но, что у другого писателя могло прозвучать глумлением над уродством «маленького человека», здесь нас веселит самым непринужденным образом. И как колоритны оба плотника, не спешащих строить купальню для барина, и кучер Василий («Который тут Налим? Я его сичас…»), и старый пастух, от нетерпенья не успевший раздеться до конца и лезущий в реку «прямо в портах», и сам барин, который, наоборот, дает сначала остыть своему холеному телу. Как они точно очерчены в своей социальной психологии и индивидуальной неповторимости.
Настраивая на веселый лад читателей своих рассказов, Чехов приглашал их посмеяться над происшествиями, подобными случаю с Налимом. И они смеялись, не замечая коварства автора. Смеялись над глупым Червяковым, трясущимся от страха перед старичком генералом, на лысину которого он чихнул («Смерть чиновника»), над полицейским надзирателем Очумеловым («Хамелеон»), над умалишенными из рассказа «Случаи mania grandiosa» (один из этих больных, например, боялся обедать вместе с семьей и не ходил на выборы, потому что знал: «сборища воспрещены»). Смеялись и над членами санитарной комиссии в лавке, закусывающими гнилыми яблоками, которые они конфисковали ввиду опасности заражения холерой («Надлежащие меры»), над героем рассказа «О даме», который прерывает беседу о Шекспире, чтобы высечь племянника, и говорит потом о процветании искусства и гуманности. Смеялись и не замечали, что, в сущности, смеются над собой. Потому что всем этим была опутана жизнь усердного читателя юмористической прессы.
Особое свойство чеховского смеха – так называемая внутренняя ирония или объективная, не высказанная автором прямо, т.е. ирония самой жизни, – проявилась уже в ранних рассказах. Разве не посмеялась жизнь над унтером Пришибеевым и другими героями.
Смех Чехова – то веселый, то с оттенком лирической грусти, то легкий и светлый, то граничащий с сатирой, – поистине неисчерпаем.
Во второй его период (1888-1904 гг.) смех не исчезает, но преобразуется – из самостоятельной художественной величины в слагаемое многопланового изображения. Перестройку претерпевает и сам жанр, его границы хоть и колеблются, но не в значительных пределах; поздний чеховский рассказ по размерам больше ранней «сценки», и все же это размеры подчеркнуто малой прозы. Но иной становится внутренняя лира произведения – лира его содержания. Второй период отличен размыканием границ: явное преимущество получает рассказ, представляющий собой жизнеописание. Изображается уже не момент из биографии героя, а сама биография, в ее более или менее длительной протяженности, о таком рассказе говорят: «маленький роман». В чем художественно весомое сочетание противоположного: скромные размеры, но широко развернутый, многоохватывающий сюжет. Образцы такого рассказа – «Учитель словесности», «Дама с собачкой», «Душечка», «Ионыч», «Невеста», «Студент». Эпизод вбирает в себя обзорные, суммирующие характеристики, высвечивающие весь уклад жизни, соединяющий настоящее с прошлым. Жизнеописания как такового нет, но видна биографическая перспектива, видно направление жизненного пути.
В поздних рассказах главенствует проблема смысла жизни, ее наполненности, ее сдержанности. Теперь рассматриваются различные формы «отклоняющегося» жизнеустройства, различные проявления обыденной жизни. Над человеком с «робкой кровью» молодой Чехов откровенно смеялся, теперь же преобладает иной тон, иной подход, продиктованный стремлением объяснить утраты, найти связь причин и следствий, установить меру беды и меру вины. Поздние чеховские рассказы одновременно ироничны и лиричны, скрывают в себе и усмешку, и печаль, и горечь.
«Маленький роман», разумеется, не есть уменьшенное подобие большого романа. В том-то и суть, что рассказ, приближенный к рассказу, с особой настойчивостью и энергией реализует свои собственные ресурсы – изобразительные и выразительные. Рассказ углубленно выявляет свою жанровую специфику. Нетрудно заметить: благодаря сжатости жизнеописания рельефно проступает схема биографии, ее «чертеж»; резко обозначаются внезапные или стадиальные перемены в облике, в судьбе героя, в его состоянии. Возможность создать ступенчатость, стадиальность биографического сюжета, – единым взглядом охватит жизнь человека как целое и как процесс – и составит привилегию малого жанра. Чехов, в своем зрелом творчестве, дал тому неоспоренные доказательства.
Во второй половине имеется яркая юмористическая страница – это одноактные шутки, или водевили: «Медведь» (1887 г.); «Предложение» (1888 г.); «Свадьба» (1890 г.); «Юбилей» (1891 г.). Водевиль Чехова не имеет соответствия в русской литературе. В нем нет танцев и куплетов, он полон другого движения: это диалог в одном акте, развивающийся с искрометной силой. Здесь жизнь схвачена в острые моменты: праздничное торжество, перемежающееся бурными скандалами. В «Юбилее» скандал поднимается до уровня буффонады. Все происходит одновременно: женоненавистник Хирин готовит доклад для юбилея банка, Мерчуткина выклянчивает у главы банка Шипучина деньги, жена Шипучина слишком подробно и нудно рассказывает о том, что она пережила у матери, и идет словесная перепалка между Мерчуткиной и мужчинами. Каждый говорит свое, никто никого не хочет даже слушать. И получается то, что Чехов сам себе ставил условием для хорошего водевиля: «сплошная путаница» (или «вздор»); «каждая рожа должна быть характером и говорить своим языком»; «отсутствие длиннот»; «непрерывное движение».
Путаница и нелепость в «Юбилее» достигает высшей точки в минуту, когда разъяренный Хирин набрасывается, не разобравшись, на жену Шипучина (вместо Мерчуткиной), та визжит, ошибка выясняется, все стонут – и входят служащие: начинается юбилей, тщательно ими подготовленный. Обессиленный юбиляр перестает что-либо говорить, соображает, прерывает речь депутатов, бормочет бессвязные слова, и действие прерывается: пьеса кончилась.
Несостоявшийся юбилей, фактическое топтание на месте при суетливом движении основных и мельтешении случайных лиц (а за кулисами, как выяснилось, идет подлинное действие – подлоги, казнокрадство и т.д.) – это образ той же жизни, которую мы знаем по чеховским рассказам 1880-х годов, но в юморе его теперь больше жесткости. Потому что за спиной автора «Юбилея» был груз свежих воспоминаний о сахалинском «аде» (поездка на Сахалин состоялась в 1890 г.).
Ирония характерна для зрелой чеховской прозы, и особенно Чехов дорожит потаенной, скрытой ироничностью – дорожит тем, без чего ему не обойтись при изображении жизни вроде бы обыкновенной, нормальной, но по сути мнимой, фиктивной. В рассказе Чехов осуществляет углубленный психологический анализ, обнажающий противоречие между привычным и желанным, между желанным и осуществимым, раскрывающий явления внутренней несвободы. Тонко переданы настроения, состояния, изнутри заполняющие сюжет рассказа. Героев таких произведений настигают не одни лишь горькие мысли, он приходит не только к печальным выводам, ему открываются и другие обобщенные мысли, разнокачественные выводы.
После «Юбилея» ни водевилей, ни других веселых произведений Чехов больше не писал. Три «осколочных» рассказа 1892 года (перерыв в юмористике был пятилетний – с 1887 г.) – «отрывок», «Из записок старого педагога», «Рыбья любовь» – не вернули прозе Чехова ее прежнего юмористического тона. Но вряд ли сыщется произведение Чехова 1890-1900 годов, в том числе и драматическое, в котором не сверкнули бы улыбка автора, смешной эпизод, каламбур.
По свидетельству близких, любимым рассказом самого Чехова является «Студент» (Ялта, 1894 г.). «Студент» – один из самых коротких, но и наиболее совершенных по форме рассказов Чехова. Сюжет его прост и четок. Иван Великопольский, студент духовной академии, вечером в страстную пятницу держит путь домой. По дороге задумывается о смысле жизни, о совместимости прошлого и настоящего, о том, что за все эти годы также есть и беднота, и голод, и т.д. По дороге он встречает двух вдов, мать и дочь. Греется с ними у костра, при этом рассказывает им евангельскую историю. Слушая этот рассказ, одна из крестьянских женщин заплакала, а у другой на лице появилось выражение сильной сдерживаемой боли. Потом, продолжая свой путь, студент думал о том, что не только ужасы жизни, как только что ему думалось, но и правда, и красота, направлявшие человеческую жизнь, всегда составляли главное в ней и вообще в земле, и мало-помалу, жизнь казалась ему восхитительной.
«Студент» достаточно определенно ассоциируется с одним известнейшим отрывком эпопеи «Война и мир», тем эпизодом, где происходят две знаменательные встречи Андрея Болконского со старым дубом.
Эпизод с дубом вошел в идейно-художественную ткань романа-эпопеи как вставная новелла об обретении толстовским героем утраченного смысла жизни, о возвращении его к чувству молодости, надеждам о счастье и вере в собственные силы. Он воспринимается как прообраз новеллы об обретении студентом Иваном Великопольским того, что будет определено Чеховым, как «главное в человеческой жизни». В душе толстовского героя переворот был совершен «красотой и любовью», в душе чеховского – «правдой и красотой», неизменных на протяжении многих веков человеческих чувств, ставших доступными юноше, только стоящему на пороге жизни. Но прикосновение к «главному» – правде, красоте и любви – подарило и князю Андрею и чеховскому студенту, людям с таким несопоставимым жизненным опытом, совершенно сходные чувства: силу, молодость, веру в возможность счастья. Даже структура чеховского «Студента» следует основным моментом толстовского эпизода: поначалу – круг безнадежных мыслей героев; затем – непредвиденная встреча, разрывающая его и дающая новое направление мыслям; возникает иное ощущение непрерывности, вечности лучших человеческих побуждений, а в итоге – вечности жизненной правды и красоты; наконец, утверждается чувство обновления и просветления в душах героев, причем в обоих случаях оно сопровождается обновлением и просветлением самой природы: в романе появляются блеск солнца и молодость листвы, в рассказе средь вечерней тьмы неожиданно открывается взгляду яркая полоса зари.
Идейно-композиционные переклички между «Студентом» и эпизодом романа «Война и мир» свидетельствуют, что к середине 1890-х годов Чехов отказался именно от «морали Толстого», а не от всего «толстовского». Т.к. художественное воздействие знаменитой эпопеи обнаруживается в чеховском творчестве вплоть до самых последних лет, даже в произведениях, относящихся к другому литературному роду.















