referat (638130), страница 3
Текст из файла (страница 3)
Правда искусства
Существует совсем не много произведений, в которых так убедительно, с таким тонким пониманием было бы сказано о народности А. С. Пушкина. А тот факт, что говорит это большой русский поэт, во много раз повышает цену сказанного.
Очерк «Пушкин и Пугачев» Марина Цветаева написала уже на исходе своего эмигрантского полубытия, когда прошли долгие годы тяжких заблуждений, непоправимых ошибок, мучительных сомнений, слишком поздних прозрений.
Поэтому, конечно, не случайно, а, напротив, в высокой степени знаменательно, что в дни Пушкинского юбилея Марина Цветаева, минуя все остальные возможные и даже притягательные для нее темы, связанные с Пушкиным, обращается к теме народного революционного движения, к образу народного вожака — Пугачева. В самом выборе такой темы чувствуется вызов юбилейному благонравию и тому пиетету, с которым белая эмиграция относилась к повергнутой славе бывшей России, её павших властителей. Ненависть, с которой говорила Марина Цветаева о «певцоубийце» Николае, презрение, с которым отзывалась она о «белорыбице» Екатерине, не могли не смущать белоэмигрантскую элиту как совершенно неуместная в юбилейной обстановке выходка.
Для самой Марины Цветаевой «историческая» тема, конечно, приобрела особый, остросовременный смысл. У Пушкина в «Капитанской дочке» Марина Цветаева нашла такое разрешение темы, которое отвечало уже не только ее душевному настрою, но и ее раздумьям о своей человеческой и писательской судьбе.
В очерке «Мой Пушкин» Марина Цветаева, рассказывая, как еще в раннем детстве страстно полюбила Пушкинского Пугачева, обронила такое признание: «Все дело было в том, что я от природы любила волка, а не ягненка» (в известной сказочной ситуации). Такова уж была ее природа: любить наперекор. И далее: «Сказав «волк», я назвала Вожатого. Назвав Вожатого — я назвала Пугачева: волка, на этот раз ягненка пощадившего, волка, в темный лес ягненка поволокшего — любить. Но о себе и Вожатом, о Пушкине и Пугачеве скажу отдельно, потому что Вожатый заведет нас далёко, может быть, еще дальше, чем подпоручика Гринева, в самые дебри добра и зла, в то место дебрей, где они неразрывно скручены и, скрутясь, образуют живую жизнь» 14.
Речь идет здесь о главном и основном — о понимании живой жизни с ее добром и злом. Добро воплощено в Пугачеве. Не в Гриневе, который по-барски снисходительно и небрежно наградил Вожатого заячьим тулупчиком, а в этом «недобром», «лихом» человеке, «страх-человеке» с черными веселыми глазами, который про тулупчик не забыл.
Пугачев щедро расплатился с Гриневым за тулупчик: даровал ему жизнь. Но, по Цветаевой, этого мало: Пугачев уже не хочет расставаться с Гриневым, обещает его «поставить фельдмаршалом», устраивает его любовные дела — и все это потому, что он просто полюбил прямодушного подпоручика. Так среди моря крови, пролитой беспощадным бунтом, торжествует бескорыстное человеческое добро.
В «Капитанской дочке» Марина Цветаева любит одного Пугачева. Все остальное в повести оставляет ее равнодушной — и комендант с Василисой Егоровной, и Маша, да, в общем, и сам Гринев. Зато огневым Пугачевым она не устает любоваться — и его самокатной речью, и его глазами, и его бородой. Это «живой мужик», и это «самый неодолимый из романтических героев». Но больше всего привлекательно и дорого Цветаевой в Пугачеве его бескорыстие и великодушие, чистота его сердечного влечения к Гриневу. «Гринев Пугачеву нужен ни для чего: для души» — вот что делает Пугачева самым живым, самым правдивым и самым романтическим героем.
В этой связи Марина Цветаева касается большого вопроса — о правде факта и правде искусства. Почему Пушкин сначала, в «Истории Пугачева», изобразил великого бунтаря «зверем», воплощением злодейства, а в написанной позже повести — великодушным героем? Как историк он знал все «низкие истины» о пугачевском восстании, но как поэт, как художник — про них забыл, отмел их и оставил главное: человеческое величие Пугачева, его душевную щедрость, «черные глаза и зарево».
Ответ Цветаевой не полон, но многозначителен. А. С. Пушкин поступил так потому, что истинное искусство ни прославления зла, ни любования злом не терпит, потому что поэзия — высший критерий правды и правоты, потому что настоящее «знание поэта о предмете» достигается лишь одним путем — через «очистительную работу поэзии».
А. С. Пушкин в «Капитанской дочке» поднял Пугачева на «высокий помост» народного предания. Изобразив Пугачева великодушным героем, он поступил не только как поэт, но и «как народ»: «он правду факта— исправил... дал нам другого Пугачева, своего Пугачева, народного Пугачева». Марина Цветаева зорко разглядела, как уже не Гринев, а сам А. С. Пушкин подпал под чару Пугачева, как он влюбился в Вожатого. Так в очерке «А. С. Пушкин и Пугачёв» на первый план выдвигается тема народной правды, помогающей поэту прямее, пристальнее вглядеться в живую жизнь.
«Снова и снова возвращается Цветаева к самому Пушкину—к его личности, характеру, судьбе, трагедии, гибели. Естественно возникает неотразимое сопоставление: «Самозванец — врага — за правду — отпустил. Самодержец — поэта — за правду — приковал». Пушкин становится олицетворением стреноженной свободы» 15.
Очерки Цветаевой замечательны глубоким проникновением в самую суть Пушкинского творчества, в «тайны» его художественного мышления. Так писать об искусстве, о поэзии может только художник, поэт. Меньше всего это похоже на «беллетристику», но это художественно в самой высокой степени.
В прозе Цветаевой воплощен особый тип речи. Речь очень лирична, а главное — совершенно свободна, естественна, непреднамеренна. В ней нет и следа беллетристической гладкости и красивости. Больше всего она напоминает взволнованный и потому несколько сбивчивый спор или «разговор про себя», когда человеку не до оглядки на строгие правила школьной грамматики. В самой негладкости этой быстрой, захлебывающейся речи с ее постоянными запинаниями, синтаксическими вольностями, намеками и подразумеваниями таится та особая прелесть живого языка.
И вместе с тем несвязная, казалось бы, речь Марины Цветаевой на редкость точна, афористически сжата, полна иронии и сарказма, играет всеми оттенками смысловых значений слова. Несколько резких, молниеносных штрихов — и готов убийственный портрет Екатерины: «На огневом фоне Пугачева — пожаров, грабежей, метелей, кибиток, пиров — эта, в чепце и душегрейке, на скамейке, между всяких мостиков и листиков, представлялась мне огромной белой рыбой, белорыбицей. И даже несоленой».
Самая разительная черта словесного стиля Цветаевой — нерасторжимое единство мысли и речи. Сама сбивчивость и затрудненность ее прозы — от богатства мысли, спрессованной в тугой комок, и от интенсивности ее выражения.
Стихия поэтического дышит в пушкинских очерках Марины Цветаевой. В них она такой же своеобычный и уверенный мастер, слова, каким была в стихах, такой же вдохновенный, поэт со всей присущей ей безмерностью чувств — огненным восторгом и бурным негодованием, всегда страстными и нередко пристрастными суждениями. Именно накал непосредственного чувства и энергия его словесного выражения делают эти очерки прозой поэта.
Параллельность судеб?
Сходство отдельных моментов биографии у людей далеко друг от друга отстоящих эпох всегда поверхностно, однако в литературоведении довольно часто встречаются подобное сопоставление (и действительное совпадение). Об этом замечательно сказал Михаил Эпштейн в статье «После карнавала, или Вечный Венечка», посвящённой творчеству Венедикта Ерофеева. «Русская литература изобилует мифами…Почти все наши мифы, от Пушкина до Высоцкого, - о людях, «что ушли, не долюбив, не докурив последней папиросы»… Наряду с Пушкиным мы имеем ещё и миф о Пушкине; то пушкинское, что не воплотилось в самом Пушкине, живёт теперь и вне самого Пушкина. Оно не свершилось в одной биографии, зато свершится во всей последующей русской культуре».
Повторение «пушкинской ситуации» с различными «вариантами» усматривается в биографии Марины Цветаевой. Прослеживается необыкновенная, непрерывная преемственность психологического плана, погружение в одинаковую среду, вынесение одинаковых свойств из этой среды, своеобразная перекличка ощущений.
В судьбе Марины Цветаевой налицо стечение как – будто случайных обстоятельств, «параллельность некоторых моментов». Возможно, сходные эпизоды из жизни двух поэтов помогут дополнительно прояснить мотивы интереса Марины Цветаевой к А. С. Пушкину.
Во многих «документальных повестях» и романов об А. С. Пушкине мы встречаемся с описанием сцены тайного посещения юношей Пушкиным кабинета отца с целью прочтения «запретных» книг. В очерке Марины Цветаевой «Мой Пушкин» эта сцена оказывается спроецированной автором на собственную биографию.
Ю. М. Лотман в своей книге о А. С. Пушкине замечает, что в юности поэт «был глубоко не уверен в себе. Это вызывало браваду, молодчество, стремление первенствовать. Дома его считали увальнем – он начал выше всего ставить физическую ловкость, силу…». Марина Цветаева вспоминает, что именно памятник Пушкину вызвал в ней честолюбивое желание первенствовать, несмотря на то, что «я большая и толстая», как говорила она себе, свыкшись, вероятно, с общим мнением своих домашних и сравнивая себя с другими.
Потребность в чувстве привязанности у Пушкина была исключительно сильна, по мнению Ю. М. Лотмана. «Это наложило отпечаток на отношения Пушкина с людьми старше его по возрасту. С одной стороны, он в любую минуту был готов взбунтоваться против авторитета, покровительство и снисходительность старших были ему невыносимы. С другой, он тянулся к ним, жаждал их внимания, признание с их стороны было ему необходимо».
В характеристике Ю. М. Лотмана многое совпадает с мироощущением молодой Марины Цветаевой: и стремление к дружбе со старшими, и бунт против авторитета, и потребность в признании. Очень вероятно, что культ дружбы, присутствующей и в жизни, и в творчестве Марины Цветаевой, был впервые воспринят ею через личность А. С. Пушкина.
Тот факт, что Марины Цветаева, в отличие от А. С. Пушкина, любила вспоминать своё детство и много о нём писала, как раз подчёркивает, сколь велика была её «потребность в компенсации», душевных связей ей всегда было недостаточно.
Обнаружение детальных совпадений в характере и поведении двух поэтов, А. С. Пушкина и Марины Цветаевой, помогает понять мотивы субъективизма Марины Цветаевой в оценках личности Пушкина. Марине Цветаевой, пережившей подобные мучительные сомнения и недовольство собой, было легче понять и характер А. С. Пушкина, ведь черту и особенности характера, приобретённые в детстве и юности, улетучиваются не бесследно, когда приходит зрелость. Отсюда, может быть, и её тонкий психологизм в работах о Пушкине. Предположения и выводы в очерках «Пушкин и Пугачев» и «Наталья Гончарова» покоятся на интуитивно – созерцательном основании, не предполагающем «объективных оценок, а претендующем на глубинно – психологический анализ, который неизбежно субъективен.
Последовательно, от произведения к произведению Марина Цветаева ведёт процесс оправдания себя через поэта. В 1931 году в очерке «Мой Пушкин» она назовёт любимого поэта негром – «моё белое убожество» рядом с «чёрным божеством». А в 1933 году она уже ставит себя вровень с Пушкиным, именуя и себя негром. Вероятно, в понимании Марины Цветаевой негр – это тот, кто выделяется из толпы, кто доставляет всем неудобство своей непохожестью и чувствует его сам, страдает от своего «негрства». Называя А. С. Пушкина негром, Марина Цветаева указывает на его внутреннюю обособленность, замкнутость – при всей внешней живости и уживчивости характера.
В своих работах об А. С. Пушкине Марина Цветаева не проявляет интереса к детским и юношеским годам поэта. Это можно объяснить тем, что она уважала чувства поэта, зная, что он сам не облил своего детства. Её всё здесь было понятно, всё знакомо, вряд ли хотелось вновь анализировать собственные же комплексы. С другой стороны, вспоминая всё лучшее и доброе, вспоминая с любовью и терпимостью свои детские огорчения, она могла попытаться смягчить и оправдать факт отрицания Пушкиным своего детства. Она призывает его в своё детство («Мой Пушкин»), словно пытаясь согреть своим детским восхищённо – влюблённым взглядом. А он, в свою очередь заменяет ей и брата, и собеседника, и компаньона в детских играх.
При всей случайности и ненавязчивости совпадений нельзя, тем не менее, отрицать вероятность сознательного «моделирования» Мариной Цветаевой своей биографии по принципу поэтического канона – Байрон, Пушкин, Лермонтов были для неё наилучшими образцами для жизни.
Именно особенность мирочувствия Марины Цветаевой, отличающая её от Пушкина, - эмоциональная экспрессивность – и сказалась на характере оценок творческого и жизненного пути А. С. Пушкина.














