voina i mir (637914), страница 3
Текст из файла (страница 3)
Образ Платона Каратаева представляет собой одно из величайших художественных достижений Толстого, одно из «чудес» его искусства. Поразительна в этом образе необычайная художественная выразительность, определенность в передаче темы, суть которой именно в «неопределенности», «аморфности», «безындивидуальности», Казалось бы, идет одна бесконечная цепь обобщенных определений, «генерализаций»; эти «генерализации» спаяны с «мелочностями», которые должны передать «круглое», «общее», отрицающее определенность; образ же предстает предельно точным, выразительным, определенным. Секрет этого художественного «чуда», по-видимому, -в крепкой органической включенности этой «неопределенности» как художественной темы в цепь персонажей, со "всей толстовской силой определенности, точности выражающих — каждый порознь — индивидуально неповторимое в человеке. По свидетельству специалистов по текстам Толстого, образ Каратаева появляется на очень поздней стадии работы над книгой Укорененность этого персонажа в системе взаимоотношений действующих лиц книги, по-видимому, и определяет как исключительную авторскую легкость работы над ним, так и художественный блеск, законченность этой фигуры: Каратаев возникает в выстроенной уже цепи художественных лиц, живет как бы на перекрестке разных судеб, освещая их по-своему и сам приобретая от них исключительную силу выразительности и своеобразной определенности, яркости. Непосредственно композиционно те сцены, в которых появляется Платон Каратаев, перемежаются со сценами умирания князя Андрея. Здесь есть органическая синхронность, совпадение во времени сцен, изображающих плен Пьера и уход из жизни второго центрального для интеллектуальной линии книги персонажа. В других случаях Толстой не стесняется хронологическими передвижками или даже несообразностями; а тут он строго блюдет синхронное композиционное «сопряжение» этих двух линий. Объясняется это аналогиями и контрастностью в решении единой философской проблематики. Конец князя Андрея и духовный перелом в Пьере, возникающий во время общения с Каратаевым, сопоставляются содержательно, по их внутреннему смыслу. Князь Андрей после ранения на перевязочном пункте проникается чувством любовного согласия со всем, с мировым целым
Происходит встреча Пьера с Каратаевым, новое нахождение им смысла жизни в единстве, в согласии, в любви ко всему. Казалось бы, Пьер вошел во внутреннее состояние, совершенно совпадающее с состоянием князя Андрея. Однако сразу после этого дается описание нового состояния князя Андрея. Чувство связи со всем князь Андрей испытывает только тогда, когда он отрешается от жизни, от участия в ней, перестает быть личностью, самим собой; но связь со всем для князя Андрея есть также отсутствие страха смерти, слияние со смертью. «Мировое целое», согласив со всем князь Андрей находит только в уничтожении, в небытии. «Когда он очнулся после раны и в душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшего ero гнета жизни, распустился этот цветок любви, вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней». Такое описание состояния князя Андрея дается после встречи Пьера с Каратаевым; оно, несомненно, соотнесено с жизненной философией Каратаева, с тем, что извлекает из нее для себя Пьер. Отсутствие личного, индивидуального в Каратаеве, каким его видит Пьер, направлено в сторону жизни. Предсмертные переживания князя Андрея входят в цепь эпизодов с участием Пьера и Каратаева. Все три героя этих эпизодов, таким образом, соотнесены друг с другом, даны в единстве, в комплексе. Однако единство духовной проблематики не есть еще полное совпадение, одинаковость тем героев; напротив, темы персонажей разнонаправлены, конечные выводы, духовные итоги противостоят друг другу. Только трагически отчуждаясь от живых, конкретных, индивидуальных людей, князь Андрей находит себя в единстве с «мировым целым», и это единство есть небытие, смерть. Платон Каратаев в восприятии Пьера, напротив, живет в полном слиянии и согласии со всем конкретным, индивидуальным, земным; не случайно при встрече его с Пьером заново повторяется ситуация «преломленного хлеба»: Каратаев кормит изголодавшегося Пьера печеным картофелем, и опять Пьеру кажется, что никогда он не ел более вкусной еды. Каратаев не отрицает «телесное», но, напротив, полностью с ним сливается — он капля океана жизни, но не смерти. Индивидуальность в нем исчезает именно потому, что он слит с океаном жизни. Это полное согласие с жизнью и вносит успокоение в душу Пьера, примиряет его с существованием — через «мировое целое» жизни, а не смерти. Конкретно-чувственное в описании Толстого в этих важнейших сценах романа «сопряжено» с философски-обобщающим. Конкретное, обычное благодаря такой степени философской обобщенности включает в себя также и социальные, исторические элементы. Полное отчуждение от жизни, уход от нее в смерть органичны для князя Андрея — невозможно оторвать от этого персонажа социальную определенность его облика, эго человек социальных верхов, и в ином виде непредставим, невозможен, перестает быть самим собой. Но это, конечно, не просто «аристократ»: вся цепь взаимоотношений первой половины романа представляет князя Андрея как высшее, наиболее глубокое воплощение героя «романа карьеры», социальная определенность исторически широко раздвигается. Смерть князя Андрея, безусловно, философско-исторический символ конца целой исторической эпохи, периода «отчуждения», включающего в себя не только и не столько «аристократический» способ поведения, сколько более широкую концепцию индивидуальности, отъединенной от народной жизни, ; жизни социальных низов.
На этом фоне становится ясно, что Платон Каратаев у Толстого принципиально не может быть эпическим героем; рассказ о Каратаеве — не о прошлом, а о настоящем, не о том, как люди существовали когда-то, в историческом отдалении «целостной» эпохи, но о том, как им . жить сейчас. Человек социальных низов, массы у Толстого тоже предстает как философский символ, как попытка решения современных проблем. Потому-то в судьбе Пьера он и возникает как тема выхода в новый круг жизни, продолжения жизни в меняющихся и трагических исторических обстоятельствах, но не отхода, отказа от нее и ее отвержения. Сама русская действительность, изображаемая Толстым, полна динамики, подвижности; решение ее загадок невозможно, минуя человека социальных низов. Рисуя противоположность между юношескими идеалами человека, стремящегося полностью преобразовать мир, наличные человеческие отношения, и необходимостью для взрослого человека современности существовать в условиях «прозаической действительности» буржуазных отношений, Гегель утверждал: «Но если человек не хочет погибнуть, то он должен признать, что мир существует самостоятельно и в основном закончен». Подчеркивание слова «закончен» означает, что историческое движение человечества завершено: новых форм социальных отношений за границами буржуазных порядков, установившихся к первой половине XIX века, уже не может быть. Великие русские писатели второй половины XIX века (и в особенности Толстой и Достоевский) с этим не могут согласиться. Для них мир не «закончен», но находится в стадии нового внутреннего преобразования. Поэтому для них совершенно по-новому возникает и проблема социальных низов, человеческой массы. Гегель тоже видел роль массы в новейшей истории: «Однако поступательное движение мира происходит только благодаря деятельности огромных масс и становится заметным только при весьма значительной сумме созданного» 9. Это поступательное движение мира у Гегеля существенно новых особенностей не дает и не может дать, оно увеличивает только «сумму созданного» — происходит это потому, что мир «в основном закончен». Выхода за пределы буржуазных порядков нет и не может быть, поэтому в гегелевские «огромные массы» люди социальных низов все-таки не входят. Описание Гегелем жизни «массы» — это описание буржуазного способа жизни. Толстовская «необходимость» аналогична гегелевскому «поступательному движению мира», находится с ним в историческом родстве, но для ее обоснования русскому писателю, отображающему новую действительность, приходится в решающий момент обращаться к людям социальных низов. Фатальная «необходимость» жизни, воплощенная в Каратаеве, тоже выражает новые исторические закономерности, а не далекое прошлое «эпического состояния мира», но эти закономерности преломляются в судьбе человека социальных низов, крестьянина. «Поступательное движение мира» в условиях, когда ход истории завершен, когда сам мир «в основном законен», у Гегеля возможно только в формах буржуазного прогресса, в мирном накоплении «суммы созданного». Толстой идеи буржуазного прогресса отрицает, потому что в иных, русских исторических условиях для него, перефразируя гегелевские слова, мир «в основном незакончен». Такая «незаконченность мира» и проявляется в кульминации романа в драматически-бурных внутренних поисках Пьера, в комплексных соотношениях судеб князя Андрея и Платона Каратаева, в возможностях перехода Пьера к новому этапу духовного становления. Встреча Пьера с Каратаевым внутренне знаменательна для Пьера, и не только для Пьера, но и для движения всей философской концепции романа, поэтому она входит в кульминационный массив книги. Но тут же, в связях и «сопряжениях» эпизодов, начинается поворот к развязке. Из того выявившегося в кульминации обстоятельства, что мир «в основном незакончен», следуют многообразные выводы, образующие развязку, завершение- главных тем книги. Основные последствия этого важнейшего положения концепции развиваются в двух направлениях. Прежде всего из того обстоятельства, что мир «в основном незакончен», следует и то, что иными стали сами основные слагаемые исторического процесса. У Гегеля «масса», «коллективный субъект» истории делились на собственно «массу» и на великих исторических деятелей, было два ряда слагаемых исторического процесса. Толстой, как об этом достаточно много говорилось выше, подобное разделение полностью снимает. Уравниваются в правах персонажи собственно исторические и персонажи вымышленные, представляющие обыкновенных людей своей эпохи, живущих обычной жизнью. В эпизодах, завершающих кульминационный массив романа, снятие такого разделения проявляется в параллелизме эпизодов смерти князя Андрея, встречи Пьера с Каратаевым и ухода французов из Москвы.
В образе Платона Каратаева тема «необходимости» получает наиболее последовательное выражение, вплоть до полной потери человеком индивидуальности ; но эта «необходимость» именно у крестьяина, человека социальных низов, ведет в жизнь, а не в небытие. Поэтому в обобщающем познании Пьера за нею выступает ее новый лик — органически «сопряженная» с ней «свобода».
И тут следует сказать, что Платон Каратаев в изображении Толстого выступает всегда и только в восприятии Пьера; его образ трансформирован, преображен восприятием Пьера, дается только то, что оказалось наиболее существенным в его способе жизни для Пьера. Это необыкновенно важно для всего общего смысла философской концепции романа. Говорится об этом у Толстого так: «Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олице творением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда». Здесь, может быть, наиболее отчетливо виден внутренний смысл важного для толстовской «диалектики души» в «Войне и мире» восприятия людей и событий постоянно чьими-либо глазами, чьим-либо индивидуальным видением. Такое индивидуальное восприятие не означает, что образ события или человека необъективен, ложен, субъективно искажен, полностью далек от реальности.. Односторонность восприятия говорит о человеке, о герое, характеризует его. Часто она говорит также и об односторонности самого предмета восприятия. Восприятие Пьером Платона Каратаева не случайно дается в сопоставлении с восприятием «всех остальных». «Все остальные» не воспринимают Каратаева неверно: они воспринимают его как обыкновенного солдата, и это верно. Вся-то сила Каратаева в том, что он обыкновенен, и Пьер, воспринимающий в нем и более глубокие пласты, тоже прав: для Пьера он в своем роде чудо потому, что в нем «простота и правда» заключены в столь обыкновенном обличий. Конечно, пассивность, фатальное подчинение обстоятельствам — не выдумка Пьера; они органичны для русского крестьянина и солдата, столетиями существовавшего в определенных социальных условиях. Пьер видит в нем необычайную силу жизненности — и это тоже верно, соответствует объективности. Но Пьер видит эту силу жизненности односторонне, неполно, потому что для него в его эволюции сейчас важно только то, что Платон — капля, в которой отразился народный океан. Пьер ищет приобщения к этому народному океану, и поэтому он не видит того, что сам Каратаев неполон, односторонен, что в народе, в людях социальных низов, есть и другие стороны, другие черты. Надо думать, что встреть Каратаева князь Андрей — он увидел бы его так, как видели «все остальные». Это характеризовало бы, опять-таки, как Каратаева, так и самого князя Андрея. Двойное видение — Пьера и «всех остальных» — в данном случае, как и всегда у Толстого, ярко и выпукло обозначило сиюминутное состояние того, кто воспринимает некий объект, и сам воспринимаемый объект.
Этот «естественный эгоизм» в итоге и самую тему Каратаева делает чем-то отдельным, независимым от Пьера, не полностью совпадающим с индивидуальностью Пьера. Не случайно эта страшная сцена происходит в самый канун освобождения — это трагически напрягает ее смысл. Пьер, как живая, конкретная индивидуальность, заключает в себе не только необыкновенно притягательное для него «каратаевское начало», но и иные, более деятельные начала, представленные, скажем, в тех людях партизанского отряда, которые освобождают его из плена. Тема деятельных начал в партизанском отряде перекликается с эпилогом, подготовляет его философские темы. Связующим звеном является здесь не случайно образ Пьера. Смысл всего этого композиционного расположения эпизодов состоит в том, что тема Каратаева не есть единая, целостная, поглощающая все содержание финальных эпизодов романа тема. Она не покрывает собой также всего душевного содержания образа Пьера. Каратаев — необычайно важная, но не исчерпывающая тема всего этого содержания, а лишь одна из частных, единичных тем в общей концепции романа; только в единстве и в соотношениях многих разных тем содержится многозначный, широкий общий смысл этой концепции. В плане единства лиц-персонажей в романе Каратаев — не идеальный герой, в свете которого выравниваются, выстраиваются все другие герои; в нем воплощена некая жизненная возможность, отнюдь не исчерпывающая всех других возможностей, столь же важных и значимых, с точки зрения общего осмысления русской жизни изображаемой эпохи (а также и современности) Толстым.
Платон Каратаев как образ реальной действительности.
Толстой был одним из немногих писателей, у которых религия была сознательным убеждением, существенной чертой идеологии. «Война и мир» писалась в период, когда эта черта выступала у Толстого в формах, наиболее близких к традиции. Несомненно, что этому способствовало его полемическое отношение к материализму революционной демократии. Полемика заостряла взгляды писателя, укрепляла его на патриархальных позициях. Религия в этот период была для Толстого не одной из идей, а проникала его идеологию во многих ее разветвлениях.
В «Войне и мире» почти нет моментов в этом отношении, нейтральных. Формы жизни великосветской знати осуждены как явление социальное, но это осуждение мотивируется в сознании Толстого и в плане религиозном, жизнь знати в конечном итоге оценивается им как явление порочное, греховное. Патриотический подвиг народа есть выражение высокого национального самосознания, народного единства, но Толстой показывает его также и как выражение высшего религиозно-нравственного совершенства. Герой романа преодолевает свой индивидуализм, приближается к народному сознанию, но для автора это, одновременно, религиозный подвиг заблудшей души, возвращение к правде духовной, забытой господствующим классом, но сохраненной в народной памяти. Казалось бы, в силу этих особенностей роман должен стать тенденциозным, должен искажать действительность в угоду полемическим взглядам автора. Однако это не так: в романе нет отступлений от исторической или психологической правды. Чем объясняется такое противоречие? — Какова бы ни была субъективная идея Толстого, в его творчестве решающим критерием всегда является реальная действительность. Субъективная идея как второй план может сопровождать повествование, может давать ему иногда тон и окраску, но она не проникает в изображение, если для этого нет оснований в реальной действительности. Несомненно, что Толстой отбирал в изображаемой эпохе характеры, соответствовавшие его религиозным взглядам, но постольку, поскольку они были исторически верны (княжна Марья, няня Савишна, Каратаев).














