21767-1 (636927), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Поэт с «Ночною песней» Взял направо,
А беллетрист налево повернул.
Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.
Два жемчуга опять на мостовой.
Ах, может быть, поэт был новый Пушкин,
А беллетрист был новый Лев Толстой?!
Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку-
Надуй им жабу, тиф идефтерит!
Пускай не продают души в рассрочку,
Пускай душа их без штанов парит…
Это лирика? Не совсем. Но это и не сатира. Это Саша Черный. Просто Саша Чёрный, о котором Куприн сказал: «Саша Чёрный – один … Узость, мелочность, скука и подлость обывательщины отражаются у Саши Чёрного чудесными, сжатыми, незабываемыми штрихами, роднящими его только с Чеховым, совсем независимо от влияния великого художника».
Ревёт сынок. “Побит” за двойку с плюсом…
Больше всего умиляет этот плюс, источник вечной бодрости и оптимизма. Пусть жизнь на двоечку, пусть ещё меньше того, но всегда отыщется какой – нибудь плюс. Если поискать, непременно отыщется.
И всё же сынок побит. Не дорос еще до нашего оптимизма. Довольно трудно оптимизму в такой обстановке («Обстановочка») пробиваться сквозь кряхтенье жалких копеек, простуженное сипенье рояля, кошачий трагический визг и спокойную задумчивость тараканов, которые даже хлеб оставили, чтоб задуматься о происходящем. Оптимизму нередко приходится пробиваться, потому что жизнь для него нередко не приспособлена.
Это похоже на черный юмор. У Саши Чёрного хватает черного юмора (не от этого ли его псевдоним?). Хотя понятия «чёрный юмор» тогда ещё не было, но самого чёрного юмора хватало. Может быть, из –за этого чёрного юмора поэту в течении многих лет был закрыт доступ в нашу светлую действительность? В действительность наших тридцатых, сороковых и пятидесятых годов.
А сынок все ревёт. Он уже вырос и даже состарился, но продолжает реветь , оглядываясь на прожитую жизнь, в которой было много двоек и много плюсов, и он никак не может подсчитать, чего было больше: двоек , плюсов или светлой деятельности.
Если когда-нибудь человечество забудет, что такое любовь, ему не останется ничего, как обратиться к стихотворению « Страшная история».У Ромео любви научиться нельзя. У Анны Карениной нельзя. Зато совсем несложно научиться у двух сослуживцев- Клары Керних и Петра Банкова. Как у них это произошло? Конторщик Банков, уже не молодой человек, однажды на вечерних занятиях подошел к девице Керних. Без всякого любовного умысла. Ему нужно было получить справку о варшавских накладных, и за минуту до любви он еще не знал, что с этих самых накладных она и начнется .И девица Керних ничего не предчувствовала . Она дала ему эту справку, и вот тут , в этот самый момент, конторщик Банков , опять же без всякого любовного умысла , чмокнул ее куда-то в затылок.
Реакция была немедленная и почти машинальная: девица Керних облобызала конторщика , и он , растерявшись от этого взаимного проявления чувств, а каких-то скрытых рефлексов, отошел к своему столу и мрачно углубился в работу. Он и на следующий день не мог прийти в себя и все косился на соседний стол : помнят ли там еще о вчерашнем нелепом эпизоде ?
Там помнили. Там не торопили событий, понимая, что теперь они никуда не уйдут, поскольку конторщик Банков на вечерних занятиях целовал именно ее, а не кого-то другого. Но и медлить девица Керних тоже не стала : она представила Банкову их будущий семейный бюджет, он проверил его с карандашом в руках и ущипнул невесту ,отдавая себе отчет, что для такого дела,Как любовь, одного карандаша мало.
Проползло четыре года .
Три у Банковых урода
Родилось за это время
Неизвестно для чего.
Недоношенный четвертый
Стал добычею аборта,
Так как муж прибавки новой
К рождеству не получил.
И тут вспоминается Шекспир. Да , конечно , « Ромео и Джульетта».Эта трагедия любви завершается такими словами :
Нет повести печальнее на свете ,
Чем повесть о Ромео Джульетте.
Автор « Страшной истории» оканчивает ее похожим завершением. Только не
Печальнее-какая там печаль !- он говорит, что повести нет ничего на свете страшнее. Когла человечество забудет, что такое любовь , оно забудет и что такое печаль. Из всей богатой гаммы чувств ему останется только одно чувство страха.
А вот, казалось бы, еще более страшная история , но автор не называет ее страшной. Он называет ее простым, нестрашным словом : «Жизнь» И хотя все стихи Саши Черного-про жизнь, но только это стихотворение удостоено такого названия.
У двух проституток сидят гимназисты:
Дудиленко, Барсов и Блок…
Так начинается этот рассказ, вызывая законное возмущение у педагогических коллективов, родительских советов и всех прочих блюстителей нравственности. Тем более чем гимназисты не просто сидят: они играют с ними в карты!
Но поэт не возмущается. Он даже как будто умиляется. Там , где два взрослых человека вступили в законный брак, создали семью, он возмущался , назвал это «Страшной историей» , а здесь , когда гимназисты сидят у проституток, он настраивается на лирический лад:
Темнеют уютными складками платья.
Две девичьих русых косы.
Как будто без взрослых здесь сестры и братья
В тиши коротают часы.
А вот и взрослые. К девушкам приходят «гости», и Дудиленко, Барсов и Блок «Встают , торопясь , и без желчи и злости Уходят готовить урок». Это жизнь.
Она состоит из темных красок , но картина получается вроде бы даже светлая. Белый цвет , как известно , складывается из далеко не белых цветов .
И в этом вроде бы светлом- весь ужас этой картины.
В сборнике «Новое о Маяковском» (Литературное наследство) приведены слова Горького о влиянии Саши Черного на Маяковского. Отметив, что в стихах Саши Черного «не мало резкостей и грубостей, порой не менее значительных и правдивых, чем Маяковский», Горький продолжает: «Это не важно, что острие сатиры Черного было направлено против интеллигента, — здесь речь идет о форме, о преемственности. Как-то в Мустамяках Маяковский изъяснялся в почитании Черного и с удовольствием цитировал его наиболее злые стихи».
Понятие «интеллигенция» возникло, когда на арену политической жизни выходил пролетариат, что придавало самому слову «интеллигенция» несколько иронический оттенок. Пролетариат занимается серьезным делом, роет могилу капитализму, а чем занимается интеллигенция? Среди неразвитых, необразованных масс образованность всегда вызывала ироническое не одобрение. Не исключено, что гордая фраза: «Мы университетов не кончали»—возникла еще до того, как появился первый университет. Но высшей точки пренебрежение к интеллигенции достигло после прихода к власти невежественных бюрократических сил. Потому что бюрократ рождается от любви невежества к власти, причем безразлично: своей власти над другими или власти другого — "ад ним.
Саша Черный писал об интеллигенции тогда, когда она переживала не самые худшие свои годы, и он, конечно, ее высмеивал, потому что сам был интеллигент. Интеллигенция всегда смеялась над собой и, смеясь, сгущала свои пороки.
Квартирант и Фекла на диване.
О, какой торжественный момент!
«Ты — народ, а я — интеллигент, —
Говорит он ей среди лобзании. —
Наконец-то здесь, сейчас, вдвоем,
Я тебя, а ты меня поймем...»
К. И Чуковский, с мужеством подлинного интеллигента, комментирует эти строки: «...вот с каким чудовищным цинизмом трактовали эти интеллигенты новейшей формации столь желанное для прежних поколений слияние с народными массами».
Конечно, эти интеллигенты, ничего подобного не трактовали всерьез, они просто смеялись над собой, доводя до абсурд-) своп малейшие слабости. Ни один общественный слой не смеялся так над собой, как смеялась эта прослойка. Трудно представить рабочего, который высказывал бы недовольство: «Ох уж эти рабочие!» Или крестьянина, который бы говорил: «ОХ уж эти крестьяне!» А от интеллигенции только и слышишь: «Oх уж эта интеллигенция!»
Интеллигенция постоянно атакует сама себя, словно ей недостаточно, что ее атакуют другие. Н этих других много, слишком много во все времена.
Но не нужно думать, что накануне революции у нас была та-кая уж плохая интеллигенция. Плохая интеллигенция не подвергалась бы такому сокрушительному разгрому. А если она в значительной своей части не приняла революции, то лишь потому, что ее представления о свободе не совпадали с теми, какие предлагала новая власть. Не было б у нее СВОИХ представлении о свободе, она бы приняла любую власть, но тогда бы она не была интеллигенцией.
Зачем я сын культуры,
Издерганный я хмурый,
Познавший с колыбели
Осмысленные цели?
Вот этим-то интеллигенция и вызывает на себя огонь: самодержавная власть не терпит ничего осмысленного. Потому что если ее осмыслить, то придется ее свергать, а этого не хочется ни ей, ни се прислужникам и нахлебникам.
На русском кладбище Сент-Женевьев неподалеку от Парижа священник отец Силуян сказал или процитировал такие слови:
«Те, что остались в России, любили Родину больше, чем своя убеждения». Мы всегда считали это правильным: измена Родиие у нас каралась со всей строгостью, измена убеждениям иногда даже поощрялась.
На кладбище Сент-Женевьев могилы Бунина и Мережковского рядом с могилами белых офицеров, и теперь уже ничто не сможет их разделить. Но и отделить их от умерших на родине Ахматовой и Булгакова тоже невозможно. Это отсюда, из нашего времени, видно, кто из них шел верным, а кто неверным путем, да и то любое мнение будет небесспорным. А тогда, в начале пути, кто из них мог видеть его продолжение? Если б видели, кто-то из тех, кто ушел, может быть, и остался бы, а кто-то из тех, кто остался, возможно бы ушел. Судить прошлое с высокой трибуны настоящего — неблагодарное и пустое занятие.
Русские интеллигенты... Они неблагонадежны во все времена, и ни одна власть не может рассчитывать на их бездумную и безропотную благонадежность. Правда, с помощью интенсивных карательных мер можно вырастить новую породу интеллигента, благонадежного при любой власти, но это будет та самая порода, о которой писал «Сатирикон», отвечая любознательному читателю: «Вы думаете, что мерин—это порода лошадей? Попробуйте разводить эту породу».
И все же она разводится. Мерин-интеллигент превосходно ходит в упряжке, его можно погонять в любую сторону, но не ждите, что он оплодотворит вашу мысль, а теу, более нашу литературу,
В шестидесятом году, когда вышло первое советское издание сатир Саши Чёрного, жизнь значительно отличалась от той, которую он изображал в начале века. В стихах его царь Соломон по прежнему сидел под кипарисом и ел индюшку с рисом, и все так же у ног его, как воплощённый миф, лежала Суламифь, - а в жизни уже почти никто не понимал, кто такой Соломон, кто такая Суламифь.… Пройдёт еще время, и будут спрашивать, кто такая индюшка.
А вот это сохранилось и почти не претерпело изменений, не смотря на две революции, две войны и одно строительство социализма:
Второй этаж. Дубовый кабинет.
Гигантский стол. Начальник службы сборов,
Поймав двух мух, покуда дела нет,
Пытается отправится на свет,
Какого пола жертвы острых взоров.
Господи, неужели за столько лет не чего не изменилось? Только Служба Сборов называется иначе, но сборы те же и служба та же.
В этом жизнеспособность сатиры: все течёт, все изменяется, но течёт и изменяется то же, что всегда изменялось и текло.
Вот и ещё тридцать лет прошло, и опять Саша Чёрный является к читателю. И, оказывается, ему и теперь есть о чем с нами поговорить:
Дух свободы… К перестройке
Вся страна стремится.
Откуда он знает ? Ведь он умер почти шестьдесят лет назад ! Но , оказывается , это еще не все.
У него, оказывается, не только знание сегодняшней жизни , но и сегодняшние наши опасения.
Сообщив, что полицейский , узнав о перестройке , хочет утопиться , автор успокаивает его:
Не топись, охранный воин,-
Воля улыбнется !
Полицейский! Будь покоен-
Старый гнет вернется…
Все течет, все изменится. Но сатира современна во все времена.
Можно только удивляться, как Саша Черный осмеливался поименно называть в своих сатирах самых высоких государственных чиновников, например , скотиной министра внутренних дел Дурново ( стихотворение « К празднику» ), вместо того чтобы спрятать эту мысль
Подальше в подтекст , вывести министра под видом какого-нибудь осла и уже этого осла назвать скотиной, как ему и положено. Нет, он пишет прямо:
Съест обжора Дурнопо
Весь овес, и у него
Лопнет брюхо пополам...
То-то праздник будет нам!
Мы от такой прямоты отвыкли. Mы привыкли к сатире, в которой смеялся подтекст. То, что рассказывалось в самом тексте, было вроде и не смешно, иногда даже трагично, но вот явился подтекст, засмеялся и заставил смеяться всех—и серьезный текст, и серьезных читателей.
Во времена Саши Черного даже самым свирепым врагам литературы представлялось невозможным бороться с подтекстом. Получалось, вроде бы на воре шапка горит. Но впоследствии, когда при шапке выставили специальные пожарные посты, она если и горела, то не на воре, а на том, кто его уличил в преступлении, и не только шапка, у нero под ногами горела земля, если он позволял себе высмеивать власть хотя бы скрыто, хотя бы намеками. Пожарные при шапке выковыривали подтекст из любого текста, как выковыривают из булки изюм, превратив это в способ неплохого существования. Пусть бы сунулся к ним Иван Андреевич со своим «Квартетом», у него бы спросили, что он имел в виду, говоря: «Л вы, друзья, как ни садитесь, все в музыканты не годитесь». Каких музыкантов он имел в виду? И какую музыку?














