76697-1 (Почему Александр Блок?)
Описание файла
Документ из архива "Почему Александр Блок?", который расположен в категории "". Всё это находится в предмете "литература" из , которые можно найти в файловом архиве . Не смотря на прямую связь этого архива с , его также можно найти и в других разделах. Архив можно найти в разделе "остальное", в предмете "литература и русский язык" в общих файлах.
Онлайн просмотр документа "76697-1"
Текст из документа "76697-1"
Почему Александр Блок?
Юрий Миронов
1. Солнце в лицо
Прошло 80 лет со дня смерти Александра Блока, а читателям его остался вопрос: почему именно Александр Блок написал «Двенадцать»? Резонанс поэмы был огромный, она вызвала ненависть одних, тех , кто сросся с прошлым, и восторг других, шедших навстречу заре нового мира. «Двенадцать» и «Левый марш» стали символами эпохи. Но Маяковский – это понятно, бунтарь в желтой кофте, для него революция была своей стихией. Другое дело почти сорокалетний Блок, ставший уже недосягаемой вершиной Серебряного века русской поэзии, самой величиной своего гения живший уже как бы в некоторой отделенности от остального мира. «Это седеющий, молчаливый, сильный, хотя и усталый, человек. Он очень воспитан и потому не угнетает собеседника своей угрюмостью и своими познаниями» – так описывает Блока со слов Бабеля Константин Паустовский. И вдруг
Уж я времечко
Проведу, проведу…
Уж я темечко
Почешу, почешу…
Уж я семечки
Полущу, полущу…
Уж я ножичком
Полосну, полосну!..
Пожалуй, со времени юного Пушкина никто не входил в русскую поэзию с таким светлым, радостным мироощущением, как Александр Блок. Это было единство русской природы в ее наиболее мягких проявлениях, высокой духовной культуры с полумистическим единением всего сущего и трепетной любви к прекрасной девочке…
Я и мир – снега, ручьи,
Солнце, песни, звезды, птицы,
Смутных мыслей вереницы –
Все подвластны, все – Твои! (1902)
Эта радость не была искрящейся и мятежной, как у Пушкина, «Стихи о Прекрасной Даме» - это счастливая, но сдержанная гармония мира и человека, очень молодого человека, гармония, не пережитая и непонятая многими следующими поколениями, постигавшими трагические стороны жизни иногда с самого детства.
Блок любил свою первую книгу и до конца дней своих возвращался к ней, что-то переделывал, считая, что «технически книга очень слаба», но все же надеясь передать «ее единственно нужное содержание другим» (1918). Трудно спорить с Александром Блоком, но вслушайтесь в это поэтическое богатство образов:
Ты отходишь в сумрак алый,
В бесконечные круги, … (1901)
Кто-то шепчет и смеется
Сквозь лазоревый туман… (1901)
Из этого богатства черпали образы, намеки, фразы и музыку слов и сверстники, и следующие поколения поэтов.
Встану я в утро туманное,
Солнце ударит в лицо.
Ты ли, подруга желанная,
Всходишь ко мне на крыльцо? (1901)
А вот почти разговорная проза:
Говорили короткие речи,
К ночи ждали странных вестей.
Никто не вышел навстречу,
Я стоял один у дверей. (1902)
Это крыльцо потом возникнет у Ахматовой.
А здесь звук становится зрительным образом:
Высок и внятен колокольный зов. (1902)
и, заметьте, «зов», а не звон. Музыка следующих строк возродится позднее у Есенина:
… к бездорожью
В несказанный свет. (1902)
А какая образность:
Таинственно, как старая гадалка,
Мне шепчет жизнь забытые слова. (1902)
Ты была светла до странности… (1902)
Смех прошел по лицу, но замолк и исчез…. (1902)
Тема болота, тростника, огоньков, дважды прозвучавшая в этой книге, -
Мое болото их затянет,
Сомкнется мутное кольцо…. (1902)
перекликается с «Камышами» Бальмонта («Полночной порою в болотной глуши…»).
Мы, привыкшие к электрическому свету, не сразу оценим точность образа: «Свет в окошке шатался, ….», а какое великолепие именно «технических» средств:
В городе колокол бился, …. (1902)
Молоть устали жернова … (1902)
…Мечта, ушедшая в туман. (1902)
Двадцатый век, «век-волкодав», открывался в русской поэзии стихами о Прекрасной Даме и заговорил в них на совершенно новом, своем поэтическом языке, отличном и от несколько романтизированного языка Золотого Века, и от литературных изысков ранних декадентов. Естественно, эту новизну почувствовали и подхватили в первую очередь более молодые его современники, и хотя сам Блок с высоты своего зрелого гения ворчал, что «…эта книга дала плохой урок некоторым молодым поэтам»(1918), это представляется нам несправедливым, ведь именно с этих стихов собственно и обозначился Серебренный Век, как некое единство.
Нельзя сказать, что поэзия молодого Блока избегала темы трагичности жизни, однако трагические моменты «снимались» в осмысленности бытия почти в гегелевском духе. Это, наверное, выглядело странным в начале XX века, когда русская поэзия старшего поколения символистов попала под влияние западно-европейского декаданса, и пессимистическое, трагическое мироощущение становилось модой, захватывавшей иногда и совершенно чуждые ей души. Разменяв пятый десяток лет, И. Бунин восклицал, вспоминая стихи своей молодости: «Как смел я в те годы гневить печалью Бога?»
Александр Блок никогда не был подвержен моде, и жизненные драмы проникали в его поэзию лишь по мере того, как он сам переходил из своего очарованного мира в мир реальный, жестокий и страшный.
2. Страшный мир
За пределами мира молодого Блока лежал Город, он начал проникать в его произведения очень рано, поэт осторожно присматривался к нему, чувствуя в его жизни драматическое напряжение, не вмещающееся в его мир. Иногда он строил свои стихи на основе личных впечатлений, иногда использовал в сюжете даже газетную хронику о трагических происшествиях, и хотя эти стихи иной раз вычеркивались царской цензурой, город в творчестве молодого Блока оставался еще чем-то внешним, отдаленным объектом, черты которого были словно поддернуты голубоватой дымкой, как на городских пейзажах импрессионистов.
Улица, улица…,
Тени беззвучно спешащих
Тело продать,
И забвенье купить…
В это время Блок начал пробовать простонародную лексику, причем именно городского типа, у него почти нет, как мы сказали бы сейчас, крестьянской, деревенской тематики, столь характерной для XIX века, и расцветшей в XX веке в творчестве Клюева, Есенина, Твардовского, Исаковского … .
Но солнечный мир молодого Блока пошатнулся не столько из-за внешнего воздействия, он сам, внутри, оказался не совершенным, не самодостаточным, тесным для поднимающегося поэтического гения. Реальные страсти взрывали идиллическую гармонию, а реальная трагичность жизни разрушала осмысленность бытия. И на подходе к лермонтовскому возрасту поэт заговорил об этом с такой поэтической силой какой не знала до него русская поэзия. Трагичность бытия стала разворачиваться в его стихах со всей безвыходностью, безнадежностью, свойственным реальности. И сейчас, почти век спустя, перечитать такие вещи, как «Девушка пела в церковном хоре…»(1905) и «В голубой далекой спаленке…»(1905), невозможно, без того чтобы не перехватило дыхания и комок не подошел к горлу.
Но прежняя гармония мира еще некоторое время звучала в душе поэта:
Так, - не забудь в венце из терний,
Кому молился в первый раз…(1906),
В ней еще пела воля и молодая страсть: Еще цвела тишина в праздной заводи, и «царевна пела о весне», еще казалось – есть путь, хотя долгий: «…Иду за огненной весной.», но постепенно в стихи Блока врывается ветер, дикий, знаменитый блоковский ветер, и белые, холодные снега:
Открыли дверь мою метели,
Застыла горница моя,
И в новой снеговой купели
Крещен вторым крещеньем я…(1907)
Меняется сама природа, ее силы становятся равнодушными и необузданными, чувство умиротворения, вызывавшееся ее символами:
Мальчики да девочки
Свечечки да вербочки
Понесли домой,
Огонечки теплятся,
Прохожие крестятся,
И пахнет весной… (1906)
уже не возвращается никогда, и остается резко очерченная отчужденность:
Час заутрени пасхальной,
Звон далекий, звон печальный,
Глухота и чернота... (1916)
В стихах Блока появляются диссонансы, не мыслимые в гармоничной поэзии XIX века. Вот слегка ироничная сценка в ресторане с мастерски точным описанием
: …пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо.
И на желтой заре – фонари.
после томительно изысканных строк
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептались тревожно шелка…
завершается резким звуком:
А монисто бренчало, цыганка плясала
И визжала заре о любви. (1910)
Вот под «торжественный пасхальный звон» прорывается чисто человеческое раздражение:
Над смрадом, смертью и страданьем
Трезвонят до потери сил…
Над мировою чепухою;
Над всем, чему нельзя помочь;
и обрывается полубезнадежной вспышкой иронии
Звонят над шубкой меховою,
В которой ты была в ту ночь. (1909)
В этом разорванном мире распадается и душа человека, в нее врываются те же силы, те же метели, что разрушают общность мира; в стихах Блока нарастает тема одиночества, изолированности…
XIX век, первый век стремительного научно-технического развития в истории человечества, сформировал в среде образованных европейцев мироощущение эпохи «исполнения времен», времени, когда, по словам испанского философа Ортеги-и-Гассетаi[i], казалось, «что человеческая жизнь , наконец стала тем, чем она должна быть; тем, к чему издавна стремились все поколения, тем, чем она отныне будет всегда». Эта вера в прогресс захватила и образованную часть русского общества, причем, пожалуй, в равной степени и консерваторов, и либералов, и революционеров, хотя историческая ситуация в России коренным образом отличалась от западно-европейской.
Конечно, и в Западной Европе раскол общества, сословное неравенство было очевидным, и положение низших, трудящихся слоев оставалось еще ужасным – перечитайте хотя бы «Люди бездны» Джека Лондона, - но создание колониальных империй, постепенное высасывание богатств всего остального мира, постепенный перенос наиболее отвратительных последствий развития капитала в отдаленные страны открывали здесь некоторые перспективы смягчения ситуации и позволяли строить некоторые иллюзии, ведь кости миллионов умерших от голода ткачей покрывали дороги где-то в Индии, и полурабский труд негров на хлопковых плантациях и в алмазных шахтах был отделен от Европы океанами.
Но в монолитной России культура и быт не более чем десяти процентов так называемого образованного общества строились на крови и поте огромного большинства своего народа, молчаливо смотревшего на эту великолепную надстройку, чуждую ему и по мироощущению, и по образу жизни, и даже по одежде и бытовым особенностям. И сама эта надстройка, российская государственность, культура и образ жизни людей ее составлявших, основанные на полуфеодальном паразитизме, окруженные глухой, тысячелетней ненавистью мужика к барину, ко всему «господскому», к господской одежде и языку, культуре и быту, в основе своей была противоречивой, порочной по принципам, саморазлагающейся, чреватой гибелью… Рабство пагубно и для раба, и для господина.
В ту эпоху, пожалуй, только гений Льва Толстого смог постичь это саморазложение общества в полной мере, но его проповедь осталась непонятой, не услышанной обществом: официальные инстанции ограничились отлучением, а общество восприняло в нем лишь призыв к самоусовершенствованию. Грозная наступательная сила его критики, направленная на отрицание основ, осталась за пределами понимания, даже когда после революции 1905 года в стране развернулась крестьянская война в самых тяжелых ее формах, запылали усадьбы, и мужик вышел на дороги с кистенем и топором… «Цивилизованная» часть общества поспешила выставить военно-полевые суды и виселицы для экстремистов в городах, восстановив в России официально смертную казнь за уголовные преступления, упраздненную еще Елизаветой Петровной, и карательные экспедиции в деревнях для порки и расстрелов, действовавшие уже без суда и следствия.
Внутренняя порочность этого мира, столь ясная Толстому, фактически не воспринималась обществом. Много лет спустя, уже пережив революцию, Иван Бунин, вспоминая тот мир, писал в «Окаянных днях» ii[ii]: «Был народ в 160 миллионов численностью, владевший шестой частью земного шара, и какой частью? – поистине сказочно богатой и со сказочной быстротой процветавшей! – и вот этому народу сто лет долбили, что единственное его спасение – это отнять у тысячи помещиков те десятины, которые и так не по дням, а по часам таяли в их руках!». Как известно, именно это различие в миропонимании послужило основанием того, что шведская академия отказала в нобелевской премии Льву Толстому, но присудила ее несколько десятилетий спустя Ивану Бунину.
Ощущение ложности окружающего мира стало возникать у Александра Блока очень рано:
Кому поверить? С кем мириться?
Врачи, поэты и попы…
Ах, если б мог я научиться
Бессмертной пошлости толпы! (1903)
Но это – юношеское, а к глубинному пониманию трагичности мира Блок шел, пожалуй, не от абстрактных идей, а как и Лев Толстой - от человека. В его стихах появляется вихрь масок: вот «…матрос, на борт не принятый, идет, шатаясь, сквозь буран…», вот мертвец среди людей – «… надо в общество втираться, скрывая для карьеры лязг костей…», а вот заговорил маленький человек, перешедший к Блоку из Медного Всадника: «Хожу, брожу, понурый, один в своей норе…». Или вот инок, странным образом переиначенный из брюсовского жреца Изиды:
Никто не скажет: я безумен.
Поклон мой низок, лик мой строг. …(1907)
И совсем иные образы говорят в его, как он их назвал в автобиографии 1913 года, «фабричных» стихотворениях, которые он считал настолько важными, что перечислил их среди событий и явлений, наиболее значимых для его творчества. Эти стихи являются, конечно, составной частью темы Города и, в более широком плане, темы современной цивилизации, в непримиримости к которой Александр Блок после ухода Л.Н. Толстого занял его место, в полном одиночестве, словно господствующая вершина горной страны Серебряного Века.