73706 (Тема ГУЛАГа в русской литературе и литература 50-90-х годов)
Описание файла
Документ из архива "Тема ГУЛАГа в русской литературе и литература 50-90-х годов", который расположен в категории "". Всё это находится в предмете "зарубежная литература" из , которые можно найти в файловом архиве . Не смотря на прямую связь этого архива с , его также можно найти и в других разделах. Архив можно найти в разделе "рефераты, доклады и презентации", в предмете "литература : зарубежная" в общих файлах.
Онлайн просмотр документа "73706"
Текст из документа "73706"
Реферат
на тему: «Тема ГУЛАГа в русской литературе
и литература 50-90-х годов»
ТЕМА ГУЛАГа В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
После победы Октябрьской революции 1917 г. и Гражданской войны в России набирало обороты истребление свободной мысли, продолжались казни, изгнания из страны, слежка, засилье чиновников и канцелярий, смолкнул «веселия глас», закатилось «солнце разума», человек (независимо от положения в государственной пирамиде) стал послушным орудием в руках чьей-то беспощадной воли для насилия над другими рабами. Ситуация беспредела, тоталитаризма охватила все сферы жизни страны.
Насильственная коллективизация уничтожила русскую деревню, превратила крестьян в рабов (М. Шолохов, А. Платонов, Б. Можаев, С. Залыгин). Под сенью мертвого древа тоталитарного режима жила и умерла Настя («Котлован»), вынашивал свои скорбные мысли маленький человек («Сокровенный человек»), руками послушных Шариковых и Латунских истреблялась наука, поэтическое слово. «Вихорь черный» раскидывал нации, семьи в разные стороны. К 30-м гг. страна приняла страшный облик всеобщей казармы, где все регламентировалось: как жить, как трудиться, что петь, что говорить, о чем думать. О. Мандельштам назвал эти годы веком-властелином, веком-зверем, веком-волкодавом, веком ночи и неправды. Идеологом века-волкодава, его вдохновителем и страшным орудием был И. В. Сталин.
Еще в начале XX в. Блок написал пророческие строки:
Дремлют гражданские страсти:
Слышно, что кто-то идет.
— Кто ж он, народный смиритель?
— Темен, и зол, и свиреп:
Инок у входа в обитель
Видел его — и ослеп.
Он к неизведанным безднам
Гонит людей, как стада...
Посохом гонит железным.
— Боже! Бежим от суда!
Режим Сталина действительно оказался «темен, и зол, и свиреп»: раздавил оппозиционные группы внутри партии, уничтожил инакомыслящую интеллигенцию, разрушил церковь, посадил за решетку несколько миллионов человек, наладил механизм фальсификации исторических документов, организовал по всей стране спецлагерь (ГУЛАГ) для своих соотечественников, перед «которым меркнут все Освенцимы и Бухенвальды»... (Д. Л. Андреев, книга «Роза мира».)
Как реакция на тоталитаризм и сталинизм в нашем отечестве сложилась великая литература, написанная кровью и продиктованная совестью.
Поэма А.Т. Твардовского «По праву памяти». Александр Трифонович Твардовский (1910— 1971) родился на Смоленщине в семье крестьянина. В 14 лет комсомолец и селькор, позже — студент Смоленского педагогического института, он, когда его вызвали по делу раскулачивания отца, заявил, что с «семьей не проживает и идейно с ней не связан». Отказавшись от отца и братьев, Твардовский всю жизнь очень тяжело переживал свое предательство. Написанная в конце 60-х гг. поэма «По праву памяти» — исповедь, покаяние, суд не над Временем, а над своими ошибками юности и неспособностью противостоять веку-волкодаву. Острая сопричастность национальной жизни — всегда признак настоящей поэзии, особенно если она пропущена через суд совести и личной ответственности за происходящее. Он, поэт, считал своим долгом вернуть народу память о том, что было: ведь если лишить народ памяти, оборвется связь поколений, возникнет вражда внуков и детей к дедам и отцам («забыть, забыть велят безмолвно, хотят в забвенье утопить живую быль...»).
Лирический герой поэмы в юности мечтал «не лгать, не трусить, верным быть народу», «а если — то и жизнь отдать» и не предполагал, что за его спиной уже начиналась «метелица сплошная». «Детям» предлагалась анкета о родственниках («Кем был до вас еще на свете отец ваш, мертвый иль живой?»). И дети отрекались от отцов («То был отец, то вдруг он — враг»), совершая отцеубийство словом. Страшна и участь детей, так называемых кулаков, которым предстояло жить с клеймом «кулацкого отродья», «кулацкого сынка». И в этом — одна из причин лжесвидетельства на «отцов», имя которой страх. Кто виноват в трагедии народа, по Твардовскому? Не только Сталин, но и сами люди, загипнотизированные страхом и собственным конформизмом. Основная идея поэмы «По праву памяти», обращенной к современникам и потомкам, — не дать убаюкать свою память, ибо, не зная уроков прошлого и не поклонившись праху его жертв, мы не готовы к будущему. Не смещайте интересы с гражданской оси и не давайте невозмутимому спокойствию проникнуть в вас: «Без нас, мол, обойдутся» — вот завет Твардовского — великого поэта и гражданина.
Поэма А.А. Ахматовой «Реквием». В середине 30-х гг. в лирике Ахматовой все громче звучит мотив осиротевшей матери, который достиг своей вершины в поэме «Реквием». Лидия Гинзбург вспоминает, что после ареста сына Ахматова «жила как завороженная застенком», читая шепотом стихи из «Реквиема». Она просила запомнить их, а клочок бумаги, на котором они были записаны, тут же сжигала. «Это был обряд: рука, спичка, пепельница — обряд прекрасный и горестный». Поэма писалась в 1934— 1940 гг. и в начале 60-х. Кажущаяся нецельность объясняется не только разорванным во времени написанием, но и многообразием ритмов, в художественных целях использованных Ахматовой. Но тема поэмы одна — судьба многих матерей России, изо дня в день простаивавших перед тюрьмами в многочасовых очередях с передачами для детей, арестованных носителями режима. В «Посвящении» к поэме Россия предстает длинной очередью перед «каторжными норами» тюрем с их постылым скрежетом ключей и тяжелыми шагами охранников:
Подымались, как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже, и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
«Вступление» в поэму рисует образ смерти, нависшей над корчившейся «под кровавыми сапогами и под шинами черных марусь» Русью. Возникает образ «темной горницы» с плачущими детьми, а вся главка ритмом стихов напоминает народный плач («Уводили тебя на рассвете, // За тобой, как на выносе, шла...»). Вторая главка — как колыбельная сыну — добрая, ласковая по звучанию, но с трагической развязкой:
Тихо льется тихий Дон, Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень. Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна, Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме, Помолитесь обо мне.
Кульминация поэмы — главка «Распятие», эпиграфом к ней Ахматова взяла слова из канона, читаемые на утрене Великой Субботы, — обращение Иисуса Христа к деве Марии — своей матери: «Не рыдай Мене, Мати, во гробе зрящи ».
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.
Эти строки как бы воспроизводят композицию иконы «Распятие»: крест с распятым Христом, Мария Магдалина, из которой Иисус изгнал семь бесов, любимый ученик Иоанн Богослов, единственный из апостолов свидетель казни; скорбная, молчащая мать. Здесь личное (арест сына) соединяется с общенациональным (трагическая история России) и вечным (Богородица). Библейские образы позволили Ахматовой раздвинуть временные и пространственные рамки поэмы, показать, что и силы Зла, обрушившиеся на страну, и горе матерей, и окаменелое страдание сыновних глаз — все это соотносимо с общечеловеческими трагедиями. Библейский масштаб помог ей измерить трагедию 30-х гг. самой крупной мерой. А голос поэта стал голосом всего русского народа.
«Колымские рассказы» В.Т. Шаламова (1907—1982). В стихотворении, посвященном Б. Пастернаку, В. Шаламов, проведший в заключении девятнадцать лет, писал о жизни в лагере: «Рукой обламывал я слезы», «Я мял в ладонях, полных страха, седые потные виски», «Я пил, как зверь, лакая воду».
«Неужели эти пытки, — спрашивал он, — подарила мне моя земля? Неужели есть такая вина, чтобы человека подвергнуть такой казни — обесчеловечивания, превращения в зверя?»
Все, о чем написал Шаламов в «Колымских рассказах», было пережито им. Не потому ли он отказался от традиционного художественного повествования в пользу документальности, простоты, лаконизма? «А в документе, — считал писатель, — во всяком документе течет живая кровь времени». Он сам назвал главную тему творчества— «судьба и время», сам обозначил его пафос: «Каждый мой рассказ — пощечина по сталинизму. Пощечина должна быть короткой и звонкой».
Названия рассказов реалистичны: «В бане», «Протезы», «Утка», «Ягоды» (сравним с названиями у Андреева: «Стена», «Бездна», «Красный смех» — все символы). «Читатель XX столетия не хочет читать выдуманные истории, у него нет времени на бесконечные выдуманные судьбы» — это писательское кредо Шаламова. И в рассказе «Надгробное слово» он обрушивает на читателя реальные имена узников Колымы. Умер Иоська Рюмин — простой «работяга»... умер Дмитрий Николаевич Орлов, бывший референт Кирова... умер экономист Семен Алексеевич Шейнин... добрый человек... умер Иван Яковлевич Федяхин, волоколамский крестьянин, организатор первого в России колхоза... умер Дерфель, французский коммунист, член Коминтерна... Неторопливо, без экзальтации течет надгробное слово и завершается словами Володи Добровольцева (узники обсуждали в рождественский вечер, хочется ли им вернуться домой): «А я... хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понимаете, без рук, без ног. Тогда я бы нашел в себе силу плюнуть им в рожу за все, что они делают с нами»...
А что же они, палачи, собственно, сделали! Организовали в целях «исправления» людей трудом и несвободой особый мир за колючей проволокой: как и на воле, были больница, красные уголки, свои стахановцы, собрания, самодеятельность, посылки с воли, ожидание шмонов, свои карьеристы и удачники. Так, Варламу Шаламову удалось изобразить два лагеря: за колючей проволокой и на так называемой свободе с ее ожиданием арестов, коммуналками, демонстрациями, продовольственными карточками, парторгами. Мир лагерной жизни отражал стиль казарменного социализма, в котором жила вся страна.
Как же Варлам Шалимов ставит проблему отношений на Колыме? В рассказе «Ягоды» конвоир (ему никто не приказывал) убивает зэка за то, что он, собирая ягоды, вплотную подошел к границе зоны, увлекшись красным чудом. Рассказ «Мой процесс» знакомит с одним из типичных начальников, по фамилии Федоров. «Краснорожие от спирта, раскормленные, грузные, отяжелевшие от жира фигуры лагерного начальства в блестящих, как солнце, новеньких полушубках» — это обобщающий портрет всех Федоровых, Швондеров, Шариковых, дорвавшихся до жирного куска — платы за страдание несчастных. Сколько их стояло над головой заключенных! Бесчестные следователи («Почерк»), боявшиеся быть слишком мягкими, бесчеловечные врачи («Потомок декабриста») могли вырезать «кисту» на руке, но от работы освободить им было «неудобно». В охоту за человеком были втянуты все, включая заключенных.
Один только рассказ оставляет по-настоящему светлое впечатление — «Последний бой майора Пугачева». Если первые партии заключенных, привезенные в 30-е гг., как пишет Шаламов, «выучились не заступаться друг за друга, не поддерживать друг друга» и «их души подверглись полному растлению», то узники 40-х — репатриированные из Франции, Германии, советские офицеры и солдаты, поняв, что их привезли на смерть, устроили заговор, расстреляли конвоиров, убежали из лагеря. Окруженные, они были уничтожены, пробыв несколько дней на свободе, в тайге. Почему светлое впечатление? Да потому, что и Пугачев, и Солдатов, и Игнатович, и Левицкий предпочли медленному умиранию гибель в бою, отстаивая честь офицеров и товарищескую верность. Их не коснулся духовный геноцид. Он страшен, спущенный сверху, охвативший все группы каторжан. Вот почему Шаламов говорил, что «в лагере нет виноватых»: «...И это не острота, не каламбур. Это юридическая природа лагерной жизни... тебя судят вчерашние (или будущие) заключенные, уже отбывшие срок. И ты сам, окончивший срок по любой статье, самим моментом освобождения приобретаешь юридическое и практическое право судить других».
«Один день Ивана Денисовича» А.И. Солженицына (род. 1914). Есть такие писатели, о которых можно было бы сказать: явление. Солженицын относится к их числу. Писатель, публицист, историк, гражданин, он, описав все этапы и механизм движения красного колеса русской истории, заглянул в глаза народного страдания и поставил вопрос: «Что с нами происходит?» Исключенный в 1969 г. из Союза писателей СССР, а в 1974-м насильно выдворенный на Запад, он вернулся в 90-е гг. в Россию великим русским писателем.
Если рассказы Шаламова о Колымских лагерях потрясают своей документальностью, то «Один день Ивана Денисовича» Солженицына привлекает художественным исследованием характера Ивана Шухова не через какое-то исключительное событие лагерной жизни (побег, поединок со следователем, смерть), а через описание одного дня от подъема до отбоя. У писателей были и разные задачи: у первого — показать ГУЛАГ как систему и форму геноцида, у второго — увидеть те внутренние, духовные стимулы и силы, которые позволили ему выжить в нечеловеческих условиях. Давайте вглядимся в тот мир вещей, что сложился вокруг Ивана Денисовича: «белая тряпочка», чтоб рот на морозе прикрывать, ботинки, валенки, вязанка, шапка, ложка, телогрейка, номер, письмо, мастерок, окурок, пайка хлеба. Это предметы его заботы, любви, страха. Что стоит за этим — мелочность и собирательство, как у Плюшкина? Нет, конечно. Предметы как бы организуют лагерную жизнь Ивана Денисовича, становятся его «семьей», дающей возможность выжить и вернуться к народному складу жизни — хозяйственной, кропотливой, осмысленной (Платон Каратаев у Толстого, будучи в плену у французов, тачает, шьет, суп варит, собачонку голубит). У Ивана Денисовича своя тактика, противоположная той, о которой ему когда-то поведал первый бригадир — Кузёмин: «Здесь, ребята, закон — тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать».
Может показаться, что Иван Шухов не такой интересный, самобытный литературный герой, как Чацкий, Печорин, Раскольников — герои масштабные, проверяющие свои идеи на прочность, ищущие и страдающие. Вот, например, как Шухов подытоживает свой день: «На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу... с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся. Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый». И что же? Все эти маленькие удачи считать счастьем? Уж не смеется ли над нами писатель, явно симпатизирующий герою? Нет, не смеется, а сострадает и уважает своего героя, живущего в согласии с самим собой и по-христиански принимающего невольное положение. Он знает секрет народного отношения к «суме» и «тюрьме». Он истинно национальный русский характер, ибо есть в нем и жизнестойкость, и знание мелочей жизни, сметка, ум, несуетность, рассудительность, скромность, непротивопоставление себя другим, нерастраченная доброта, основательность и любовь к труду. Отсутствие протеста в нем, прошедшем войну и пострадавшем невинно, — от глубокого понимания связанности своей судьбы с судьбой целого роя, народа. Он противостоит, безусловно, горячим головам в рассказе — кинорежиссеру Цезарю и кавторангу Буйновскому крепостью духа, мудростью и ответственностью перед семьей. Цезарь получает посылки из дома, а Шухов не хочет тянуть из дома посылки, жалеет жену и детей. Мечтает — когда вернусь, буду их кормить. Совестливость — основа нравственности Шухова. Патриархальные устои его личности как бы берегут это драгоценное качество русской души, устойчивой к нравственной коррозии. Он хорошо знает, что есть грех и что не есть грех.